Книга Спасите игру! Ведь жизнь – это не просто функция - Кристоф Кварх
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ретроспективе истории игры времен барокко и рококо видятся исключительными эпохами: это время, когда аристократия играет в аристократию — причём достигает в этой игре непревзойдённого мастерства. Этот придворный церемониал, этот протокол, эта королевская прихожая есть единственная в своём роде социальная игра. Бесконечные балы с их сложнейшими социальными телодвижениями — то же самое. И даже политика явственно отдаёт игрой. «Искусство управления государством: политика кабинетов, политические интриги и авантюры — воистину никогда ещё не были до такой степени игрой, как в XVIII столетии», — пишет Йохан Хёйзинга. «Всесильные министры или князья (…) самолично с любезной улыбкой и любезными словами на устах подвергают смертельному риску могущество и благосостояние своих стран, словно собираются жертвовать слона или коня в шахматной игре»[24] (Пер. В. В. Ошиса. Й. Хёйзинга Homo ludens — М.: Прогресс-Академия,1992, С.210).
Такое впечатление, что барочные дворцы и замки — это сплошные кукольные домики и залы для игры в карты. И потом, эта безумная мода! «Вряд ли в ранние эпохи европейской цивилизации можно найти другой элемент, который бы больше годился для демонстрации игрового импульса культуры, чем парик в том виде, как его носили в 17 и 18 веках»[25] (пер. В. В. Ошиса, С.207), совершенно справедливо замечает Хёйзинга. Ведь в самом деле, любой уважающий себя господин должен был напяливать пышнейший парик, а дама — надевать платье с глубочайшим декольте и делать изощрённейшую причёску. Пышные костюмы, в свою очередь, требовали соответствующего обрамления: архитектура превращалась в сплошную игру с перспективой; садовники создавали из лесов и лугов игровые площадки и фантастические миры, в которых галантные и фривольные господа могли бы назначать юным дамам пасторальные любовные свидания. Достаточно взглянуть на картины какого-нибудь Фрагонара, Буше или Ватто — и в глаза сразу бросится тот дух игры, что пышным цветом расцвёл в эпоху барокко и рококо.
Писатель Вольф фон Нибельшутц чудесно выразил этот дух, заметив: «Феномен эпохи барокко состоит в том, что она сознательно сделала из себя самой картинку-загадку, внешний облик которой не даёт разглядеть внутренние контуры. Глубины её неизведанны, а поверхность таинственно мерцает, её печаль завуалирована беспечной игрой, а боль прячется под маской иронической усмешки, и лишь иногда, в моменты истины, когда, например, прогремит Лиссабонское землетрясение, проступает, подобно МЕНЕ ТЕКЕЛ, затаённая мрачная догадка»[26]. Это блистательное прозрение: оно показывает, как много вернулось в ту эпоху от древней «серьёзно-радостной» мудрости.
И это касается не только дворянства. Было бы серьёзным упрощением думать, что в эпоху барокко игры и празднества были привилегией знати. Это далеко не так. Народ тоже играл и веселился вовсю — по крайней мере, католический народ. Сказать только, что в южных регионах Европы можно было радоваться и веселиться на 90 праздниках в году[27]. Из них 34 были высочайше установлены и обязательны — согласно папской булле 1642 года Universa per orbem. Но люди не забывали чтить и местных святых — песнями, плясками, играми и весельем. Совсем не то у протестантов: календарь церковных празднеств у кальвинистов скукожился до пяти или шести главных торжеств, а у лютеран праздников осталось пятнадцать, может быть, двадцать.
Вполне возможно, в этих числах кроется одна из причин, почему барокко и рококо так любят играть: это был акт Контрреформации, реакции на кальвинистскую мораль и постное лютеранское благочестие. Такая реакция распространилась по Европе из герцогских замков и из Ватикана, словно круги по воде, и пробудила интерес к игре и древнему язычеству. К вероисповеданию было решено не относиться слишком уж серьёзно: и вот языческие боги вернулись — и куда? — в епископские сады и монастырские дормитории. Уж такого-то Лютер и Кальвин точно не желали. Реформаторы заслужили скорее почётное место в пантеоне предателей игры, чем звание Magister ludi. Игровой дух гуманизма и Ренессанса с самого начала был им как кость в горле. Им и в голову не могло прийти взяться описывать жизнь христианина в виде игры, как это отважился сделать Николай Кузанский в трактате De ludo globi («О мировой игре» или «Игра в шар» — прим. пер.). «Духовная ситуация в целом в эпоху Ренессанса есть ситуация игры» (Пер. В. В. Ошиса) — пишет Й. Хёйзинга. Духовная ситуация Реформации, напротив, была игре враждебна. Она была вся пронизана серьёзностью: это серьёзность верующего, всерьёз заботящегося о спасении своей души. А забота — убийца игры.
Наконец, именно прилежная серьёзность Реформации — как это показал Макс Вебер — окольными путями сформировала дух современной экономики и таким образом внесла свой вклад в формирование именно того человеческого типа, который выйдет на историческую арену как Homo oeconomicus. Этот «человек хозяйственный» воспринимает себя в качестве рационального эгоиста, он постоянно озабочен своей пользой, своей выгодой, он серьёзен серьёзностью человека, стремящегося к удовлетворению своих интересов. Именно против такой серьёзности, одновременно прагматичной и морализирующей, грозящей задушить всё живое и человеческое, направлял Шиллер свою программу эстетического воспитания человека: «Ныне же господствует потребность и подчиняет своему тираническому ярму падшее человечество. Польза является великим кумиром времени, которому должны служить все силы и покоряться все дарования. На этих грубых весах духовные заслуги искусства не имеют веса, и, лишённое поощрения, оно исчезает с шумного торжища века»[28] (пер. под ред. Н. А. Славятинского).
И далее в пятом письме: «Эгоизм построил свою систему в лоне самой утонченной общительности, и, не приобретя общительного сердца, мы испытываем все болезни и все невзгоды общества»[29].
В этой ситуации Шиллер сделался апологетом игры. Она стала для него противоположностью эгоизма и бессердечия, царским путём к человечности, морали и образованию. Шиллер стремился к революционному преобразованию игры. Как он к этому пришёл?
Шиллер — дитя XVIII столетия, и великим идеалом его поколения была Свобода. Человек должен быть свободен, в свободе — его сущность и его достоинство; свобода — вот истинный гуманизм. Это было для Шиллера законом. Вопрос только: о какой, собственно, свободе речь? Это не могла быть та свобода, что строила баррикады в Париже: её на площади Согласия запятнали кровью якобинцы. Свободный рынок? Свобода преследовать собственную выгоду? Нет, для Шиллера этого было слишком мало. Взор его был устремлён к иной, истинной свободе: к свободе, чей фундамент — красота, ведь «путь к свободе ведёт только через красоту», как он утверждает в своём втором письме из цикла «Об эстетическом воспитании человека»[30].