Книга Триада: Кружение. Врачебница. Детский сад - Евгений Чепкасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гене было неловко смотреть ей в лицо, и он смотрел на ее сигарету с большим пепельным охвостьем, которое наконец отвалилось, обнажив уголь, и тогда Гена всё-таки воровато глянул в лицо Лены и сразу же перевел взгляд на другие лица. Лица эти неприятно ассоциировались с игрой «Словоглоты»: здесь были все, кроме Дрюни Курина. «Интересно, ему не сообщили или он не пошел?» – подумал Валерьев.
Курящие докурили, и все вошли в здание больницы. Вызвали Степу. Забили ему место – одно из коричневых дерматиновых сидений. Подождали. Степа пришел.
Шел он медленно, ладонь была вялая, влажная и холодная, лицо – бледное и в кровяных звездочках. Степа был непривычно молчалив – лишь несколько раз просипел что-то самоироничное – и всё улыбался унылой улыбкой. Когда прощались, он сунул Гене бумажный прямоугольник и шепнул: «Дома прочтешь».
По пути домой Гена вспомнил подробности встречи и с радостью подумал: «Вот тебе и словоглоты! Там все преследовали свои цели, а тут все собрались, чтобы помочь. И какая в них тактичность, чуть ли не нежность! Во всех, не только в Степе, а во всех, и во мне, дураке, была такая хорошая, такая правильная пристыженность!.. Все за всех виноваты – это по Достоевскому, это глубоко». Гена был счастлив, ему хотелось расцеловать всех подряд, потому что такие понятные, такие плотские люди вдруг повернулись к нему неожиданной, очень тонкой и хрупкой гранью, и грань эта была прекрасна.
Дома он прочел Степино письмо.
Здравствуй, Гена.
Знаешь, я даже сам не совсем понимаю, с чего мне взбрело в голову написать тебе письмецо. Как побочные причины – относительный ресурс свободного времени и бумаги, как основные – потребность пообщаться с умным человеком и великим русским писателем (ты, помнится, говорил, что пишешь). Ну а если слегка посерьезней, то самое главное, что движет сейчас мной и авторучкой – это желание сказать спасибо. Сказать спасибо всем, ну и прежде всего, конечно, тебе (как адресату письма) за помощь, за поддержку. Ведь если бы не вы все, то, может быть, сидел бы я сейчас, «счастливый» и с отеком мозга, и не выводил бы эти строки, а капал слюной на бумагу…
Всё-таки как-то всё сентиментально получается, с оттенком наивно-радостной плаксивости второй степени. А ведь меня не покидает ощущение, что я стал старым и умным. Когда у тебя есть свободное время и такой интересный социум, как здесь, в токсикологии, и почти нет голоса, то просто поневоле начинаешь меньше говорить, а больше слушать и думать. Или начнешь вдруг сравнивать себя с причудливым, но абсолютно бесполезным растением, корни которого уходят в пропитанную фармацевтикой почву, а в вены его листьев каждый день вливают физраствор… И вот так побредишь час-другой и начинаешь ощущать себя самой умной особью в радиусе 20 метров.
Однако писать письмо литератору – штука опасная. Прочитает, ухмыльнется и скажет, что для начала неплохо, есть удавшиеся моменты, а про себя всё раскритикует и сделает пометочку. Бездарность, мол, пустая порода. И попробуй его разубеди. Вот и фильтруешь каждую мысль, осторожно подбираешь слова, опасаясь впасть в бесстилье или не раскрыть тему. Хотя на самом деле ничего я, конечно, не фильтрую. Я сейчас как осциллограф. Лист как лента, ручка движется, подобно игле прибора, беспристрастно фиксируя подъемы и спады мозговой активности. Больше спады.
Я чертовски устал. Устал думать, устал жить, устал от повторений. Чувствуешь себя грязной скомканной бумажкой, попавшей в водоворот эволюции и проносящейся по спиральным окружностям в неизвестном направлении. Всё повторяется, всё течет и ни хрена особо не изменяется. Вроде всё другое, всё по-новому, а присмотришься – та же осень, те же больничные стены, те же песни по радио. Вернее, не совсем уж те же, но столь же идиотичные и безвкусные. Попадаются, конечно, отдельные жемчужины, но на каждую такую жемчужину холодильник навоза полагается. А душа хочет чего-то большого и свежего. А из свежего здесь только ветер, рвущийся погреться в палате. Это так, лирично-шизофреничное отступление.
На самом деле всё не так уж дерьмово. Мир прекрасен и удивителен, если глаза пошире раскрыть, а мозги промыть физраствором. Всего лишь взять и воткнуть иглу капельницы не в вену, а в череп. Почему никто еще до этого не додумался? Сколько бы жизней спасли (кажется, опять брежу). С другой стороны, придумал же какой-то умный парень (или не парень) выпускать пирацетам (это средство такое, жутко стимулирующее мозговую активность) не в колесах, а в ампулах. Пока колешь четвертую ампулу, поумнеешь настолько, что остановишься. А так, прикинь, взял бы какой-нибудь дебил, проглотил две упаковки сразу, поумнел бы жутко часа на три, написал бы новую библию. И откинулся. И вся бодяга по новому кругу, почти что с самого начала.
Уже виден горизонт листа, а ничего особо умного я, по-моему, так и не сказал. Я тут пришел к мысли (не думаю, чтобы особо свежей), что процесс поумнения проходит через три стадии. Сначала человек говорит, не думая, потом думает, прежде чем сказать, а затем наступает время, когда он подумает и промолчит. Так вот, я безнадежно застрял где-то на второй стадии. Полежать бы тут еще недели две, и тогда, возможно, вместо этой трудночитаемой писанины ты бы получил просто чистый лист бумаги. Может, это было бы самое умное.
Нет, не самое. На этом листе обязательно было бы написано главное, о котором я чуть не забыл. Гена, поезжай в Дивеево вместо меня. Вот что там было бы написано. В ближайшие выходные наш курс едет в Дивеево от профсоюза. Я тоже записался, а теперь место вакантно. Позвони Мише, узнай подробней и съезди, а я пока полежу и подумаю. Еще раз спасибо. За всё. Пока.
Степа.
Ясным холодным утром, в первую субботу ноября, на старом щербатом асфальте стояло полсотни студентов, ожидающих автобус. Почти то же самое было здесь и три месяца назад, когда отъезжали в «Комету», а холодрыга тогда стояла чуть ли не осенняя – помнишь, Гена?
– Помню. Только девчонки тогда по-другому были одеты.
– Точно, – с улыбкой подтвердил Миша. – А правда, что в монастырь без юбок не пускают?
– Тебя пустят, – пошутил Гена, – а для женщин там есть юбки и платки напрокат, но лучше уж со своими.
– Понятно. А ты откуда знаешь?
– Про что?
– Про юбки напрокат.
– Не помню, кто-то рассказывал.
– А помнишь, как я тебе чуть леску не порвал?
– Какую леску?
– Я выходил из автобуса и зацепился ногой за леску твоей удочки.
– Точно, это уже в «Комете» было. Помню.
Они улыбчиво помолчали.
Миша очень хотел говорить с Геной и вместе с тем чувствовал что-то вроде робости, какое-то неожиданное глупое стеснение. Чувство это было хорошее, приятное и немного забавное. «Сказать бы ему сейчас, как дети в детском саду говорят: «давай с тобой дружить» или даже «дружиться»… – думал он с улыбкой. – А еще они говорят: «Мирись-мирись и больше не дерись» и сцепляются мизинчиками. А Он говорил: «Будьте как дети». Ладно…» К чему это «ладно», Миша и сам не знал, но повторил его вслух, будто пробуя на вкус, и опять улыбнулся: и солнечное небо, и подъезжающий автобус, и улыбающийся Гена – всё было ладно.