Книга Влюбленный пленник - Жан Жене
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Действительно, такой идиотский ответ мог дать только я.
В какой момент я об этом подумал? Не помню: «Но если она так точно помнит эту фразу, значит, должна знать, что фотоаппарата у меня не было». На портрете, который я только что видел, Хамзе двадцать, а не двадцать два. Она знает, что я не мог фотографировать Хамзу до того, как вошел к ней».
– Кто сделал это фото?
– Халеб Абу Халеб.
И я понял, что упоминание о фотоаппарате было ловушкой. Я должен был в нее попасть, лжеца бы разоблачили и не стали бы ничего ему рассказывать. Порой ложь имеет свои преимущества, свою привлекательность, и я люблю иногда с ней играть, даже здесь, когда пишу эту книгу; но тогда, в Ирбиде, она бы меня погубила. Прояви я нерешительность, и мать бы засомневалась. И я еще четче смог увидеть это бледное узкое лицо, бесцветное, словно его вымыли жавелевой водой, с коричневыми старческими пигментными пятнами, с чешуйками хны, это лицо казалось одновременно и подозрительным, и хитрым, и боязливым, и дерзким. И вспоминая ту доверчивость, с какой она приняла меня когда-то, я словно измерял с помощью некоего невидимого инструмента прошедшее время, с 1970 по 1984, время страданий и разрушений, превратившее этот прекрасный рассудок в свою противоположность, в осторожную подозрительность. У нее, изъеденной невзгодами, но не угасшей, будет ли еще время обрести себя ту, какой она была?
Но можно ли назвать крахом то, что с ней стало? Наверное, она страдала от невралгии, постоянно почесывала ногу. И все-таки почему, когда я шел по этой улице, у меня возникло чувство, что место это мне знакомо? Попробую дать объяснение. Тогда, в 1970, я прожил половину дня и целую ночь в невероятном возбуждении, но оно было скрыто глубоко внутри и не заметно постороннему, наверное, это место отпечаталось во мне. Трешь ногтем или монеткой билетик моментального лото и постепенно проявляется сумма выигрыша, так и здесь, это место, улица, дом появлялись даже не перед глазами, не узнающими деталей, но какими-то очертаниями, которых я не разглядел во время первого своего пребывания здесь, но они были, они сохранились с этом лагере Ирбид. И только теперь, спускаясь по этой улице четырнадцать лет спустя, я сумел вернуться сюда и пройти по ней снова, но так, будто это было четырнадцать лет назад. Все, что я написал тогда, было ложным. Возможно, правильнее будет так:
Думаю, в декабре 1970 я, выпив чаю в комнате матери, которая в это время готовила ужин, вышел из дома. Идя вверх по улице, я был счастлив: ночь прошла прекрасно, Хамза вернулся усталый, но не раненый, вторая тревога так и не была объявлена. У колонки я поздоровался со старой палестинкой, она наполняла ведро водой. Не помню, что она мне ответила, но когда вернулась в дом, оттуда вышел какой-то молодой мужчина в пижаме, подошел ко мне, ответил на мое приветствие и попросил документы. Я, немного раздраженный, порылся в карманах и протянул ему подписанный Арафатом пропуск. Этот совершенно незначительный эпизод – после теплоты и радушия дома Хамзы – породил во мне недоверие к этому народу, который всегда настороже. Вернувшись сюда, в то же место, в 1984, я прежде всего остального узнал ту самую колонку. Не уверен, что причина именно в этом, но мне всё стало понятнее и яснее. За четырнадцать лет эта колонка из моих воспоминаний никуда не делась, и каждый раз, думая о Хамзе, я видел и её тоже, в кинематографе это называется двойной экспозицией: то, что нас когда-то оскорбило и причинило боль, приходит на память быстрее, чем то, что нам было приятно. Сознательно, по собственному желанию мы крайне редко вспоминаем оскорбления, напротив, стараемся их прогнать как можно дальше. Когда нам на память приходят счастливые моменты, тогда же и вспоминаются страдания, пусть даже мимолетные, пусть воображаемые, эти напоминания настойчивы и несокрушимы. Не каждая колонка будила во мне отголосок прежней боли, зато любое воспоминание о счастье возвращало меня к колонке. И вот она по-прежнему здесь, в Ирбиде, и я ее увидел. Она так и стояла на перекрестке двух улиц, улицы Хамзы и той, что вела к дороге. Сейчас, когда я это пишу, мне странно, что я не воскликнул, как тогда, увидев фотографию Хамзы: «Колонка!»
Почти в унисон мы произнесли:
Я: На следующий день я отправился в Дамаск.
Она: Когда Хамза проводил француза и вернулся, то сказал, что тот уехал в Дамаск.
Она решила обратиться прямо ко мне по-арабски, Нидаль негромко переводила:
– Видишь, какие мы. Мы были в Испании, в Голландии, во Франции, в Лондоне (Лейла Халеб), в Швеции, в Норвегии, в Таиланде, в Германии, в Австрии.
Слушая эти слова, Spagnia, Landia, Francia, Guilterra, Teland, Magnia, я как будто видел популярный символ каждой из этих стран, названных ею на арабском языке. А она сама, услышав эти названия по радио, как представляла себе территории, где действовали фидаины и где, как она думала, закладывал взрывчатку ее сын?
Бои быков, каналы Амстердама, Эйфелева башня, Темза, снег (teij по-арабски, telj, повторяла она восхищенно), полярные льды, золотой Будда, Франко, Гитлер, вальсы… Из своего дома она покоряла мир, управляя перемещениями Хамзы, и подобно Наполеону на его острове, рассказывала своему конфиденту Лас Казу о мире завоеванном и потерянном. Она продолжала:
– В Италии, в Марокко, в Португалии, а сейчас мы где? В Дюссельдорфе. Из Токио приехали японцы, чтобы в Тель-Авиве (она на арабский манер произнесла Tel-Habib) убивать израильтян.
– Хамза купил тебе цветной телевизор?
– Он маленький, а у меня глаза больные. Я его слушаю, а смотрю редко. Только вчера я посмотрела, хотя в глазах туман, я хотела увидеть, как Хусейн на коленях молится за старика.
– Какого старика?
– За своего деда, Абдаллу, его убили, когда он выходил из мечети в Иерусалиме. Ты меня слушаешь, француз? Хотя он умер давно, все молятся, чтобы Бог смилостивился и спас его.
Выйдя из дома, я нисколько не сомневался, что знал поэзию с семидесятых годов, с тех лет, проведенных среди фидаинов: абсолютное доверие и благоразумная осмотрительность. Я испугался, почувствовав на лице теплый уличный воздух. Всё, что было в этом доме, мне, похоже, приснилось. Мне было страшно за мать, за двух ее внуков, за Хамзу II, за самого Хамзу. Наше прибытие в лагерь, все наши разъезды не могли остаться незамеченными.
– Представьте себе в этом забытом богом месте появляется человека с Севера, такой старый, рассказывает какую-то историю, и как старуха была счастлива, что не попала в ловушку, когда иностранец рассказал ей, что провел здесь ночь четырнадцать лет назад, а рядом красивая молодая светловолосая женщина, которая говорит на прекрасном арабском языке с ливанским акцентом, – сказала мне Нидаль.
Боялся ли я? Я, и в самом деле, чувствовал легкий холодок страха. От недоверия и подозрительности, о которых мне говорили в Бейруте, в Рабате, в Аммане, не осталось и следа. Может быть, какой-то образ, матрица, но где она отпечаталась во мне? Из-под растрескавшихся плит, гранитных или бетонных, пробивался мох. Какие-то споры растений, корни инжира приподнимали плиты, медленно или резко, и раскалывали их; этот образ стоял передо мной не то, чтобы очень четко, он был размытым и нерезким и возникал как будто в том же тумане, в каком когда-то появлялась передо мной колонка.