Книга Супергрустная история настоящей любви - Гари Штейнгарт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем я перешел на социальные сети. Передо мной замелькали фотографии. В основном Сэлли с друзьями. Азиатские детки тайком наливаются мексиканским пивом, красивенькие мальчики и девочки в пристойненьких хлопковых фуфайках на фоне роялей, покрытых салфеточками, растопыривают два пальца в линзы эппэрэтов, а по стенам в позолоченных рамочках висят пасторальные изображения Иисуса в блаженном свободном падении. Мальчики устраивают свалку на широкой родительской кровати, джинсы на джинсах, сверху тоже джинсы. Девочки сбились в кучку, глаз не отрывают от раскаленного эппэрэта, изо всех сил стараются смеяться, быть непосредственными и слегка, по-женски, «дурачиться». Сестрица Сэлли, чье лицо сияет обиженной добротой, обнимает такую же полную девочку в форме католической школы, та завела Сэлли руку за спину, по-детски показывает рожки, а в конце шеренги этого кордебалета из десяти отчаянно улыбающихся выпускниц колледжа моя Юнис — глаза холодно созерцают асфальтированную заплату калифорнийского двора и хлипкие антисобачьи ворота, губы с трудом растянуты и предъявляют линзе эппэрэта обязательный глянец трех четвертей улыбки.
Я закрыл глаза — пусть этот образ скользнет в пухнущий мысленный архив, посвященный Юнис. Потом взглянул снова. Меня поразила не ее фальшивая улыбка, нет. Что-то другое. Она отвернулась от линзы, одна рука навеки застряла в воздухе, не успев нацепить на нос солнечные очки. Я увеличил масштаб до 800 процентов и присмотрелся к тому глазу, что дальше от камеры. Под ним, сбоку, я увидел что-то вроде кожистого черного следа лопнувших капилляров. Я менял масштаб, ища объяснения изъяну на лице, не терпящем изъянов, и наконец различил отпечаток двух пальцев — нет, трех, указательного, среднего и большого, — ударивших ее по щеке.
Так, все. Завязываем с детективной работой. Хватит уже этой одержимости. Хватит играть в спасителя избитой девочки. Посмотрим, удастся ли мне одолеть три страницы, ни разу не помянув Юнис Пак. Посмотрим, способен ли я писать хоть о чем-нибудь, кроме своего сердца.
Потому что когда самолет наконец чиркнул колесами по гудрону в Нью-Йорке, я едва не пропустил танки и бронетранспортеры, что притаились среди островков выгоревшей травы между посадочными полосами. Я едва не проглядел солдат в грязных сапогах, что бежали подле нашего самолета, тряско спешившего затормозить, а встревоженный голос пилота по громкой связи тонул в рваном электронном шипении.
Самолет окружило то, что в Соединенных Штатах заменяет армию. Вскоре раздался стук в дверь, и под настойчивые офицерские выкрики снаружи стюардессы наперегонки бросились открывать.
— Что за херня? — осведомился я у молодого качка, того, что сетовал на запах моей книги, но он лишь прижал палец к губам и отвернулся, будто и я вонял, как сборник рассказов.
Они вошли в салон первого класса. Человек девять, в засаленном камуфляже, в основном за тридцать (видимо, для Венесуэлы староваты), под мышками пятна пота, бутылки с водой приторочены к пуленепробиваемым жилетам где придется, «М-16» прижаты к груди, не улыбаются, ни слова не говорят. Три бесконечные минуты они сканировали нас своими громадными и бурыми портативными эппэрэтами; американский контингент обиженно помалкивал, пассажиры из Италии сердито и напористо заговорили. А потом началось.
Они схватили его под белы руки и попытались поднять, но туша пассивно сопротивлялась. Американцы тотчас отвернулись, а итальянцы заорали «Che barbarico!» и «А cosa serve?»[19].
Страх уродливого толстяка омывал салон волнами гнили. Мы это почуяли, еще не услышав его голос, который, как и его обладатель, не отвечал требованиям времени — он был слаб, беспомощен и жалок.
— Что я сделал? — промямлил он. — Посмотрите в бумажнике. Я двухпартиец. В бумажнике посмотрите. У меня билет первого класса. Я ответил бобру на все вопросы.
Я украдкой глянул на его мучителей — они зажали толстяка в кольцо и не снимали пальцев со спусковых крючков. На их форму вкривь и вкось пришили эмблемы — меч поверх короны статуи Свободы, — по-моему, знак Нью-йоркской сухопутной национальной гвардии. И все же я чувствовал, что эти пригородные белые парни не из какого не из Нью-Йорка. Медлительные, неуклюжие, вымотанные, как будто их ткнули в зрачок, а потом нарисовали черные круги вокруг глаз.
— Ваш эппэрэт, — сказал один толстяку.
— Дома забыл, — громким шепотом ответил он, и мы все поняли, что он врет. В конце концов солдаты вздернули его на ноги, и салон заполнился скулежом взрослого человека, у которого давно не бывало случая попрактиковаться. Я оглянулся и увидел его мешковатые штаны, совсем не по фигуре, слишком велики для неожиданно тощих ног. Вот и все, что я видел и слышал касательно крамольного пассажира рейса номер 023 «ЮнайтедКонтиненталДельтамерикэн» Рим — Нью-Йорк, потому что солдаты как-то умудрились прекратить его плач, и до нас доносились только шлепки его мокасин под аккомпанемент ровного стука солдатских сапог.
Но это был еще не конец. Итальянцы сердито заголосили о состоянии нашего больного государства, забормотали что-то об «il macellaio», «мяснике» Рубенштейне, чей замаранный кровью и вооруженный топором визаж светится в Риме на плакатах на каждом углу, и тут в салон вошла другая группа солдат.
— Граждане США, поднимите руки, — велели нам.
Моя плешь в форме Огайо похолодела и вжалась в подголовник. Что я такого сделал? Зря я сказал выдре, как зовут Фабрицию? Надо было ответить: «Не хочу отвечать»? Выдренок говорил, я имею право. Может, я слишком далеко прошел навстречу? Уже пора доставать и предъявлять гвардейцам эппэрэт с контактами Нетти Файн? Меня тоже выволокут из самолета? Мои родители появились на свет там, где раньше был Советский Союз, а моя бабушка пережила последние годы при Сталине — правда, едва-едва, — но у меня отсутствует генетический инстинкт противостояния разнузданным властям. При столкновении с чужой силой я рассыпаюсь. И в ту минуту, когда моя рука пустилась в дальнее странствие с колена в напитанный страхом воздух салона, я мечтал, чтобы рядом оказались мои родители. Я хотел, чтобы мама положила руку мне на затылок, — в детстве ее прохладное касание всегда успокаивало меня. Я хотел услышать, как родители вслух говорят по-русски, — мне всегда казалось, что это язык коварной уступчивости. Я хотел, чтобы мы смотрели в лицо этой угрозе вместе, — вдруг меня расстреляют за измену родине, а мама с отцом узнают об этом от соседа, из полицейского рапорта, от ведущего их драгоценного «ФоксЛиберти-Ультра» с лицом как картофелина? «Я вас люблю», — прошептал я в общем направлении Лонг-Айленда, где живут мои папа и мама. Призвав на подмогу спутниковые мощности воображения, я приблизил к глазам волнистую зеленую крышу их скромного новоанглийского коттеджа, и мелкие циферки, стоимость в юанях, закачались над таким же малюсеньким зеленым пятном их заднего двора, достояния рабочего класса.
А потом я захотел, чтобы в эти последние минуты рядом была Юнис. Захотел ощутить ее молодую беспомощность, моя ладонь гладила бы ее по костлявой коленке, прогоняя страх, говорила бы ей, что я один способен ее защитить.