Книга У подножия необъятного мира - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Плохо, Николай… Заболел… Моча… кровь в моче… Видимо, серьёзное что-то…
– Да вно?…
– Месяца полтора… два… Сперва изредка… теперь – постоянно…
– Да что же ты молчал-то, а?! Что же ты…
– Тише, Коля, тише… Не надо… В общем, в Первой городской я теперь буду… Приходи, если время найдёшь… Извини.
И он пошёл из комнаты.
Медленно пробираясь к двери, деликатно убирал перед шныряющими сотрудниками эту свою серую шапку, прижимал её к груди, словно боялся обеспокоить, напугать ею всех. Уносил с собой… В подшитых култастых пимах, в длинном, узком, потёртом пальто, худой, сутулый, как горбыль… Тихо закрыл за собой дверь.
Николай Иванович опомнился, сгрёб со стены полушубок, оборвав всю вешалку. Подхватывал её с ворохом одежды, хотел на место как-то… бросил всё, кинулся за другом.
К больнице шли молча, навстречу февральскому летучему снегу. Лицо Николая Ивановича сразу стало мокрым, красным; на лице Алексея Ивановича снег не таял. Словно на сером куске льда…
Заведующий отделением Мартирос Мартиросович Мартиросьянц на врача походил мало. Подперев кулаком щеку, выпятив вперёд квадрат усов – эту пожизненную свою мету Кавказа, – сидел он у постели больного печальный, как шахматист. Обдумывалась одна и та же скорбная, по сути дела, безнадёжная позиция: куда? (этого ферзя? эту пешку?) куда передвигать? Просчитывались варианты, ходы… Мартирос не лечил, он – думал…
Больных передвигали, переставляли, перекатывали из палаты в палату. Но неумолимо и как-то удивительно – точно где-то по дороге – терялись и терялись фигуры. Почти каждый день три пожилых привычных санитара несли под простыней очередного лёгкого, как пух, покойника. И Мартирос дремуче думал: в чём просчёт?…
А просчёт его, просчёт, может быть, единственный, был в том, что взвалил он на себя ношу тяжёлую, почти непосильную: отделение-то его было раковым, беззащитным, со спасительной только иконкой над входом – «Урология». Молись, грешник, да в раю будешь!..
Полгода, шесть долгих месяцев борьбы за жизнь: страдания, муки, нечеловечески болезненные лечебные процедуры, повальная бездыханная убитость после них, потеря веры в себя, в выздоровление, новое обретение веры, снова процедуры, снова муки, боль, отчаяние… и Алексей Иванович оказался в последней комнате коридора больницы. В изоляторе. Лежачим уже окончательно. Безнадёжным. Всё прошёл он в шахматной игре Мартироса. Он знал: это его последнее поле. И был безразличен. Он устал, нечеловечески, смертельно устал – от своей болезни, от диких процедур, когда в него запускали огненно жалящую змею катетера; устал от уколов, от переливаний крови; устал от медсестёр, от санитарок, от соседей по палатам; устал от старика-казаха с его каждый раз истошно-паническим: «Сестра, лодка давай! Ло-о-одка!!» Невыносимо устал от скорбно думающего у кровати Мартироса… Устал и хотел только одного: смерти… Он был даже доволен, что попал, наконец, сюда: его здесь оставили более-менее в покое.
Медсёстры по отношению к нему давно преобразовались в обыкновенных медичек. Он их не замечал. Те его – тоже. Уже без всякой психотерапевтической тарабарщины, молчком, с мрачной злой отчуждённостью всаживали они в него очередной укол, как в до тошноты надоевший стариковский матрас. Но после уколов боль на время отпускала его. И он находил силы взять в руки книгу.
Как покойник свечу, держал он на провалившемся животе раскрытую книгу, и лицо его – без кровинки, худое, измождённое – было озарено её проникновенным, казалось, неземным, потусторонним светом… В такие минуты он забывал, что неизлечимо болен, что умирает. Он просветлённо говорил Николаю Ивановичу: «Для меня, Коля, настоящая книга – это когда я не вижу книги… Не вижу листа, шрифта. Какая бумага – не вижу… Вместо этого я вижу жизнь, дышу ею… Держишь книгу, а книги – нет… Никаких страниц нет. Есть жизнь, запахи жизни, звуки, живые разговоры, живая природа вокруг, солнце… Ты понимаешь, о чём я?…» Николай Иванович сразу отворачивался, уставив полные слёз глаза к окну… Дрожала, размазывалась по стеклу красно-бордовая ветка клёна… «Зачем ты, Коля… Не надо…»
Отирая слёзы, Николай Иванович вдруг увидел во дворе… монолитную странную троицу санитаров. Увидел почему-то впервые, впервые за полгода… И санитары шли деликатно, в ногу, покойника пронося мимо думающего Мартироса на руках – как дорогое бревёшко… Николай Иванович быстро повернулся к Шишокину… «Это бывает у нас, Коля… Не смотри т у да».
Действие укола прошло – Алексей Иванович опять тёмно вспыхивал, ударяемый болью. Поскрипывал зубами, вытягивался под одеялом. Рассыпая таблетки, Николай Иванович торопливо протягивал одну, две. Плескал из графина воду в стакан… «Без толку, Коля», – покорно проглатывал таблетки Шишокин. Мучительно, медленно сталкивал боль под одеялом ногами. Говорил: «Все эти “курсы”, “циклы лечения”… Этот бесконечно подчёркиваемый, глубокомысленный, научный! – авторитет врача… Как назойливый бубен шамана: ни в коем случае! Ни назначать лекарство, ни отменять без врача! Ни в коем случае! Врач знает… Отменять? Да вы что! Курс! Цикл!.. Больной давно уж загибается… Но бубен тарабанит, бубен усыпляет…»
Боль вдруг скрючивала его, валила на бок. Он натужно стонал. Николай Иванович вскакивал, бежал за медичкой. Медичка, чтобы не лезли лишний раз, чтоб отвязаться, вкатывала двойную дозу. И Николай Иванович опустошённо сидел у постели торопливо спящего, подёргивающегося больного…
Месяц назад раздобыл толстенную новую книгу о раке. Горячась, совал её под нос Мартиросу: «Вот же, вот написано!.. А вы что делаете?…» – «Раз ты такой умный нашёлся – лечи сам, дорогой». – «Но вы же врач, врач!..» – «Да, я врач», – скорбно признавался Мартирос. И дальше этого признания дело не шло: опять дико вздыбливающие больного катетеры, опять уколы на быка, те же мириады разноцветных таблеток… «Но вот же, вот новый метод! Чёрным по белому! Простой! Прочтите!» – «Мы не в столицах, дорогой, не в столицах…» – «Да вы-то для чего здесь!.. Для мебели?…»
Мартирос задумчиво скашивал брылы, обнажал крепкие белые зубы, как уже целый скорбный Кавказ… «Рак, дорогой, рак…» И с большим, тяжким фаянсовым судном шёл по коридору дальше. Шёл лично вручить сосуд старику-казаху. Чтобы не кричал тот больше своё «лодка давай». Не будоражил всю больницу, не сердил нашего дорогого начмеда.
Между тем старик-казах поправлялся, всё бодрей и бодрей летело по больнице знаменитое его «сестра, лодка давай». Алексей же Иванович с каждым днём становился хуже и хуже.
Он уже не мог сам встать с кровати, даже когда нужно было сменить простыню и наволочку. Переодетый в свежую рубаху и подштанники, удерживаемый за руки Витькой и Николаем Ивановичем, трясся он у кровати – словно белый, больной, растопыренный журавль. И казалось, потеряй он эту опору поддерживающих его рук – упадёт сразу, весь переломается… «Скорей!» – торопил санитарку Николай Иванович. «Успеешь, не умрёшь!» – огрызалась та, всаживая мощным кулаком подушку в наволочку.
Заваленный обратно на кровать, больной долго, точно чужое, подтягивал к себе парусиновые руки-ноги свои, никак не мог наладить, куда их пристроить. Был мертвенно-бледен, в зернистом поту, тяжело дышал. Витька отирал пот полотенцем, Николай Иванович закрывал одеялом. «Спасибо, родные, спасибо», – сипело одно только дыхание. Глаза, дрожа веками, закрывались.