Книга Океан Безмолвия - Катя Миллэй
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она смотрит на меня теплым взглядом, уголки губ чуть приподняты.
— Ты меня всегда выслушивал. Все, что я говорила. И не говорила. Каждое слово. И я выслушаю тебя, Джош. — Ее слова, как лезвие, полоснули по тому, что еще сдерживало меня, и я продолжаю:
— Может, когда-нибудь ты вновь станешь прежней. Может, и нет, и это будет ужасно, но тебе больше так нельзя. Нельзя вечно жить с чувством вины, с ненавистью к себе и прочим дерьмом. Сил больше нет на это смотреть. Оттого что ты ненавидишь себя, я тоже начинаю тебя ненавидеть. Я не хочу тебя терять. Но я готов отказаться от тебя, лишь бы ты была счастлива. Думаю, если сейчас ты уедешь со мной, жизнь твоя никогда не наладится. А если тебе будет плохо, плохо будет и мне. Мне нужно знать, что для таких людей, как мы, есть способ научиться радоваться жизни. Не просто радоваться, а даже быть счастливыми, но такой способ есть, мы просто его пока не нашли. У наших несчастий должен быть более радостный конец. Мы должны жить счастливее. Мы это заслужили. Ты это заслужила. Даже если не вернешься ко мне.
Последняя фраза далась мне с трудом, я едва не задохнулся. Она вышибла из меня дух, обожгла глаза. Произнося ее, я мысленно пинал себя ногами. Велел себе заткнуться и удержать ее. Прижать к груди, поцеловать, сказать, что все будет хорошо, я сделаю так, что все будет хорошо, даже отлично. Сказать, что она в полном порядке. Заморочить ей голову красивой ложью. Но я не могу. Прежде мне уже приходилось прощаться, и сейчас я сумею расстаться. Правда, это расставание бьет больнее, чем прежние, потому что я мог бы предотвратить его, если б захотел, ведь мы расстаемся по моей инициативе. Это прощание сопряжено с выбором, которого прежние расставания не предполагали. Умом понимаю, что ей необходимо остаться здесь, и как бы я ее в том ни убеждал, мне очень хочется, чтобы она выбрала меня. Хочется сказать: к черту здравомыслие, лечение, расставание. Тебе нужен только я. Только я один сумею помочь тебе исцелиться, почувствовать себя здоровой и живой. Но мы оба знаем, что это не так. Сейчас она попрощается со мной, и я ее отпущу, и ни она, ни я не знаем, вернется ли она ко мне когда-нибудь.
Уже двадцать минут я пытаюсь уехать, но не могу придумать, как сказать «прощай». Сегодня я много всякого ей наговорил, но не сказал главного — того, что нужно сказать в первую очередь. И, если хочу уехать без сожалений, я должен быть уверен, что между нами не осталось недосказанности, которая не даст мне жить спокойно.
— Подожди. — Она собирается уходить, но я ее останавливаю, беру ее руку, поворачиваю в своей ладони, вожу пальцем по шрамам, как я не раз делал и раньше. Она поднимает голову, пытливо всматривается в мое лицо. Изучает. Как в нашу первую встречу. Силится понять, о чем я думаю.
Не знаю, как это сказать — даже не представляю, сумею ли, — но мне приходится нарушить ее последнее правило, ибо, даже если она не знает ничего другого, это она должна знать.
— Я люблю тебя, Солнышко, — говорю я ей, пока окончательно не потерял присутствие духа. — И мне плевать, нужна тебе моя любовь или нет.
Эмилия
Я даже не подозревала, что скорбь и жалость к себе — разные вещи. Думала, что скорблю все то время, что жалела себя. Но я заблуждалась. Так что теперь впервые почти за три года я позволила себе предаться скорби.
Джош меня отпустил. Или, может, я его отпустила. Даже не знаю, важно ли это. Он уехал на следующий день после Дрю. Признался мне в любви, но от меня ответа дожидаться не стал: боялся услышать, что я для него потеряна. Потом поцеловал мою левую ладонь, выпустил ее из своих рук, сел в машину и уехал.
Думаю, ему прощание далось тяжелее: раньше он терял людей, которых забирала смерть, а не таких, которые уходят сами, а я именно что ушла. Не знаю, долго ли пробуду здесь. Даже не знаю, вернусь ли вообще. Знаю одно: время пришло.
Время пришло для многого, даже если мне не удастся осуществить это многое все и сразу. А хотелось бы, потому что терпение — это не для меня.
Я приникаю к маме, молча прошу прощения — не хватит никаких слов, чтобы выразить, как я перед ней виновата. Потом начинаю говорить и знаю, что не лгу. Я признаюсь в том, что ненавижу себя, что совсем не оправилась от случившегося, боюсь, что навсегда останусь ущербной, и не знаю, как мне быть. А потом говорю, чтобы она позвонила психотерапевту. Я пойду.
На первых порах сеансы психотерапии я посещаю почти ежедневно. И говорю. Говорю. Говорю. Потом снова говорю. Потом плачу. А когда слезы иссякают, приходят родители, потом брат, и мы все вместе пытаемся придумать, как нам выползти из этой задницы.
Наконец мы находим психотерапевта, которая, как и я, не обладает терпением и не очень-то сюсюкает со мной. Ведь, по правде говоря, если речь идет о психотерапевтическом лечении, мне нужен не детсадовский воспитатель; мне нужен сержант-инструктор. Она дает мне задания на дом, я их выполняю, а если куда-то уезжаю из города, мы договариваемся о времени общения по телефону или на выходных. Я знаю, что не скоро смогу отказаться от психотерапевта. По крайней мере, не в ближайшее время.
Я даже снова попробовала посещать групповые сеансы, но сходила только на один. Мне они по-прежнему не нравятся. Мне не становится лучше от сознания того, что у меня есть товарищи по несчастью. Поэтому от групповых сеансов я отказалась. И не жалею об этом.
Вчера я села за пианино, но к клавишам не прикасалась. Думаю, пусть лучше этот гроб стоит закрытым. Мне хочется помнить, что последнее музыкальное произведение, которое я исполняла, было прекрасным и совершенным, даже если это не так. Я не пытаюсь делать вид, будто меня это не убивает, ведь лгать я так и не научилась. Каждый божий день я оплакиваю свою мечту и не уверена, что когда-нибудь перестану скорбеть.
Кошмары мне больше не снятся, но я еженощно жду, что они вернутся. Все, что держала в своей голове — тайны, переживания, — я рассказала. Теперь все знают всё, потому, полагаю, воспоминания меня больше не тревожат. Вечерами, когда я укладываюсь спать, меня по-прежнему неодолимо тянет сделать ту свою запись в тетради — для меня это как снотворное, — но тетрадей больше нет. Папа помог разжечь на дворе костер, и мы все вместе — он, мама, я и Ашер — по очереди стали бросать тетради в огонь. У нас по щекам струились слезы, но, возможно, это от дыма. Я никогда не забуду те слова, но писать их больше не буду.
Здесь у меня нет фотоаппарата, который подарила мама, но мы много снимаем ее фотоаппаратом, пытаясь создать новые воспоминания. Снимки раскладываем на кухонном столе, я показываю свой любимый, она показывает свои, мы печатаем их и вместе завешиваем стену новыми фотографиями.
Эйдан Рихтер арестован, но ни его адвокаты, ни мои не позволяют мне поговорить с ним, хоть он и признал свою вину. В принципе, наверно, все уже сказано. Я узнала, что двигало Эйданом Рихтером. Почему в тот день он совершил то, что совершил. Он пришел домой. Увидел бездыханное тело брата. В тот момент действительность стала для него столь невыносима, что у него помутился рассудок. Говорят, у него случилось психическое расстройство. Я знаю, что такова линия защиты, но слышать об этом не хочу. Не хочу в это вникать. Не хочу входить в положение. Не могу простить. И не прощу. Но и ненависть моя никогда уже не будет столь четкой, как раньше. Эйдан Рихтер, как и я сама, не был готов к тому дерьму, что преподнесла ему жизнь. Он сломался — только иначе. Мне кажется, все то, что я считала верным последние три года, — не такая уж абсолютная истина. Будто стекло, через которое я смотрела, было замылено моим собственным восприятием, мешавшим мне реально оценивать ситуацию. Прежде для меня существовало только черное и белое, зло и его противоположность. И труднее всего — распознать правду.