Книга Двужильная Россия - Даниил Владимирович Фибих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Быть может, через много лет
Мне вспомнится, как сон кошмарный,
Как душный малярийный бред,
Край этот дикий и коварный.
Бараков плоских скучный ряд,
Под снегом сопки, вой бурана,
И за колючками закат
В крови и гное, точно рана.
Глядя на угасающий чужой закат, мы сидели с Елизаветой Михайловной на скамеечке на больничном дворе и тихо беседовали. Я отдыхал после трудов, она подсела ко мне, пробегая мимо, – тоже, видно, устала от дневной хлопотни. Рассказывала о себе, о том, что родом она из староверческой семьи, верующая.
– Вы религиозны? – спросила, как бы вскользь.
– Нет.
– Жаль! – огорчилась она. Но тут же успокоила себя:
– Ну ничего! Из лагеря выйдете религиозным человеком.
Ошиблась Елизавета Михайловна. Из лагеря я вышел, как и вошел, атеистом.
Захваченный беседой с ней, тихой задушевной беседой, от которой тепло и светло становилось на сердце, я не заметил, как совсем стемнело и ночное небо все заиграло холодной россыпью звезд. Со стороны станции доносились гудки паровозов. Время от времени за колючей оградой слышался металлический, стремительно скользящий шелест. То молча, без лая бегали по проволоке собаки вокруг зоны, спущенные на ночь сторожевые псы.
Я чувствовал ласково и доверчиво прижавшееся ко мне в темноте теплое женское тело, – чувствовал, что Елизавета Михайловна, как ни странно это, но льнет ко мне. Нащупал лежавшую на колене маленькую теплую ее руку. Рука ответила мне легким пожатием. Тогда я сделал то, что полагалось теперь сделать, – обнял Елизавету Михайловну за талию, несмело и неловко. Она склонила голову мне на плечо. Мы сидели, прижавшись один к другому и притихнув, молчали; прядь ее волос, выбившаяся из-под косынки, щекотала мне щеки. Из темноты доносились скользящие по проволоке шорохи собачьих цепочек, собаки были умные, хорошо обученные, не лаяли зря, только бегали вокруг зоны и следили, не пытается ли кто выбраться на волю.
«Ведь это любовь!» – думал я, смущенный и совершенно растерянный. Робкая больная любовь в карабасской преисподней, среди грязи, убожества и высохших от голода мертвецов… И чем я отвечу на нее?.. Душа была переполнена нежностью и благодарностью к прижавшейся ко мне женщине, любованием женской ее прелестью. Все было, не хватало лишь одного, к сожалению, необходимого ингредиента в той сложнейшей гамме чувств, которая называется любовью, – простой и грубой физической страсти. Я готов был молиться на Елизавету Михайловну, как молятся католики Мадонне. Но роль Мадонны не удовлетворяет любящую женщину.
У популярного в старой России норвежского писателя Кнута Гамсуна, впоследствии ставшего поклонником Гитлера, есть роман «Голод». Рассказывается там, как некий безработный интеллигент, вконец изголодавшийся – у него даже волосы вылезали, – бродит по ночным улицам столичного города и влюбляется в изящную женщину, которая случайно прошла мимо него. Он непрерывно мечтает о прекрасной незнакомке, даже дал ей фантастическое имя Иллайали.
Все это красивое вранье. Не знает норвежский писатель Кнут Гамсун, что такое голод. Да и откуда это знать ему, европейцу? Это только мы, русские, хорошо с ним, голодом, познакомились за время революции. Голодному человеку не до любви. И не по силам она доходяге, любовь. Его мечты сосредоточены лишь на такой прозаической вещи, как возможность поесть досыта. Я жил среди людей, умиравших медленной голодной смертью, и сам умирал, я знаю. Женщин для нас не существовало. Все наши мысли, все беседы были связаны только с едой.
Во мраке обозначилась высокая приближающаяся фигура Николая, который искал меня, чтобы отвести в зону. Я убрал руку с талии Елизаветы Михайловны, мы отодвинулись друг от друга. Признаться, я был рад появлению Николая, который выручил меня из неловкого положения, а в то же время не хотелось расставаться с Елизаветой Михайловной, грустно было и больно. Я встал со скамьи и сказал, прощаясь:
– До завтра, Елизавета Михайловна.
– До завтра, – ответил из темноты милый голос.
Но на следующий день нам с Катценштейном объявили, что нас отправляют в Бурму – ту самую Бурму, насчет которой хлопотала Елизавета Михайловна. Небольшая партия этапников была уже подобрана. Я навсегда простился со своей покровительницей.
Несколько лет спустя вновь довелось мне побывать на Карабасе, не по своей, разумеется, воле. Я не предпринял никаких попыток повидать Елизавету Михайловну. Да, наверное, ее уже не было на Карабасе. Она была набора 1937–1938 годов и давно уже к этому времени закончила свой срок. Убежден, что она реабилитирована.
И ныне, присно и вовек
Благословенно Ваше имя.
24
Среди унылой, уже выжженной солнцем степи с белесыми пятнами солончаков, по которой ниточкой протянулась железнодорожная ветка, белеют несколько длинных саманных бараков, построенных заключенными. Среди бараков зеленеет чахлый скверик, где каждое деревце тоже посажено руками зеков, поодаль, на окраине поселка, синеет, отражая небо, сооруженный теми же руками пруд. В центре возвышается большое саманное здание клуба, куда иногда привозят кинокартины. В стороне – зона: вышки часовых, бараки за проволокой.
За поселком, ослепительно вспыхивая на солнце стеклами парников, широко раскинулся громадный огород. Знаменитый бурминский огород, о котором так наслышаны мы были еще на Карабасе.
Тихо. Пустынно. Скучно. Окруженная стрелками, тянется серая партия работяг, возвращающихся с работы в зону на обед. Прошли, скрылись. Бредет мимо бараков понурая серая фигура с неизменным котелком – расконвоированный возвращается из столовой. Мерно попыхивает движок электростанции, из тонкой железной трубы над плоской глиняной кровлей точно дымки выстрелов вылетают.
Так она выглядела, Бурма, куда привезли нас по железной ветке, десятка два-три человек. Привезли, высадили из поезда, привели под конвоем на широкую поляну среди поселка, и тут лагерное начальство сделало перекличку новоприбывшим. Одних при этом ставили направо, других налево.
– Не убежишь? – держа списки, спросил надзиратель, когда я откликнулся на свою фамилию.
– Только на фронт, – ответил я.
– Становись налево.
Я встал налево. Катценштейна разлучили со мной – поставили направо. У него было 15 лет.
Когда овцы от козлищ были отделены, тех, что стояли справа, по-видимому, козлищ, повели под конвоем в ту сторону, где маячили вышки с часовыми, а нам, находившимся по левую руку овцам, было сказано:
– Ступайте вон туда, в барак.
И мы, расконвоированные, не веря дарованной нам свободе передвижения, пошли самостоятельно в длинный барак, стоявший невдалеке на открытом месте. Впервые за много месяцев