Книга Горькие травы - Кира Козинаки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, не совсем так. Есть ещё одно воспоминание, очень отчётливое, из раннего детства. Не уверена, сколько мне было лет — года четыре, может, пять. За окном ночь, я просыпаюсь от шума, пугаюсь, но встаю с кровати и иду на звук. Отец… это отец кричит на маму. Она что-то говорит в ответ, но я не слышу, все слова перекрывают громкие и почему-то слишком… неправильно радостные песни из телевизора. Отец бьёт её по лицу. Потом ещё и ещё, держит за горло, потом хватает за волосы и разбивает стекло в кухонной двери. Её головой, её головой разбивает… — Голос срывается, я всхлипываю, глотаю ртом воздух, но не замолкаю. — Она пытается вырваться и убежать… И пол покрывается тёмными каплями крови… А на обоях остаются следы её ладоней — как крупные уродливые цветы… Но отец догоняет её, он всегда её догоняет… И на ёлке мигает разноцветными огоньками гирлянда.
У меня снова разгоняется сердце, в голове нарастает гул, а руки начинают трястись, и Пётр прижимает меня к себе крепче — хотя куда уж больше, казалось бы — и каким-то непостижимым образом просто своим присутствием рядом заставляет меня успокоиться. Подышать, сглотнуть ком в горле и опять заговорить — хриплым, скрипучим голосом.
— А дальше… ничего. Точнее, дальше вязкий кисель, состоящий из сухих фактов, похожих на строчки в резюме, а не на воспоминания… То есть я знаю, как меня называли, где я жила и чем я занималась. Знаю. Но не помню. Например, я знаю, что рано научилась читать и проглатывала книги стопками. Может быть, поэтому я до сих пор могу почти дословно процитировать некоторые произведения целыми фрагментами, но не помню, что говорила мама, когда я выпадала из санок лицом в снег, а шуба была такой тяжёлой, что я не могла подняться самостоятельно, и лежала там, в сугробе, лежала и ждала её. Хотя… хотя я не помню, было ли такое вообще… Ещё я знаю, что очень прилежно училась, заполняя голову знаниями, которые до сих пор мне не пригодились. Знаю, что записывалась во все кружки и секции, которые только попадались мне на глаза. Юные натуралисты? Конечно — с удовольствием буду наблюдать, как прорастает фасолина, и делать маркером ежедневные отметки на ростке. Археология? Обязательно — и пусть на настоящие раскопки меня, скорее всего, не отпустят, я всё равно буду исправно посещать занятия, ходить в местные музеи и смотреть, как древние черепки обретают смысл. А ещё я была единственной девочкой в школьной мастерской, училась выпиливать лобзиком и сколачивать табуретки. И дважды пыталась записаться в музыкалку, но оба раза мне отказали, мотивируя тем, что я пришла поздно, я уже слишком взрослая и окончу обычную школу раньше, чем музыкальную, а они такое не приветствуют, хотя, наверное, просто не знали, как сказать, что у меня нет ни слуха, ни голоса, ни таланта. А ещё…
Я заглядываю Петру в глаза. И хотя спальню уже заполнила и до самого дальнего угла пропитала вечерняя темнота, я усердно стараюсь понять, по его лицу, его взгляду прочитать, считает ли он, что тьма во мне чернее.
— А ещё я знаю… Не помню, но знаю, зачем всем этим занималась. Чтобы спрятаться, жить чужими историями, увлекаться чужими интересами, заполнять своё время чем угодно, лишь бы… лишь бы реже бывать дома. Потому что все эти годы отец пил, очень сильно пил и регулярно бил маму, и это я тоже знаю. А я не могла помочь, не могла спасти, уберечь её… Ничего не могла сделать…
Следующий вздох снова похож на всхлип, и Пётр тут же проводит пальцами по моей щеке.
— Ты не виновата, Ась. Ты была ребёнком. Ты и не должна была ничего делать.
Я долго молчу. Мне хочется поверить в его слова безоговорочно, но я до сих пор не знаю правильный ответ на вопрос «А что, если бы?», который не перестаю задавать себе годами. Только есть ли вообще смысл смотреть, в чьей руке осталась чека, если граната уже брошена?
— Уже потом, гораздо позже, я пыталась понять, почему мама сама ничего не предпринимала. Возможно, она думала, что обращаться за помощью бесполезно, ведь ей никто не поверит. Отец был ментом с хорошим количеством звёзд на погонах и сакральным знанием, как бить, чтобы не оставалось следов. Возможно, мама чтила традиции. Законы приличия требуют полную семью, от мужа уходить не принято, бьёт — значит любит, лучше плохонький, да свой — все эти великие заблуждения советского поколения. Или, может, ей просто некуда было уходить, или он не позволял ей уйти, или не отдавал меня — я не знаю, я до сих пор не знаю, не понимаю. И теперь мне не у кого спросить… потому что мама умерла.
Голос срывается в ноль, из груди вырывается протяжный хрип, и я закрываю глаза. Они сухие, почему-то слишком, даже болезненно сухие, хотя мне хочется рыдать, хочется излиться горечью, поймать за хвост страшное чудище и вытянуть его из самых мрачных глубин.
— Когда, почему и при каких обстоятельствах это случилось, я совершенно не помню, кисель в том месте особенно густой. Но почему-то мне кажется… Мне кажется…
— Ась, всё хорошо, — как-то очень вовремя шепчет Пётр, помогая сказать следующее, сложное, жуткое.
— Нет, не кажется. Я знаю. Сухой строчкой из резюме я знаю, что это отец её убил. У меня нет ни доказательств, ни воспоминаний, ничего, просто… Я просто знаю, что он это сделал. Возможно, случайно, в очередной раз не рассчитал силу и… И ему ничего за это не было. Потому что он был внутри системы, и она всегда ему помогала, всегда прикрывала, всегда была на его стороне…
— Ась. — Пётр обхватывает ладонями моё лицо, заставляя взглянуть на себя, и я замечаю, что его тело каменеет, а голос становится жёстче. — Если всё действительно так и было и если ты хочешь, мы можем наказать его. Законно. Или нет.
— Он уже наказан, Петь. Он умер восемь лет назад. Как я поняла, он был пьяный, и какой-то несчастный случай… Я никогда не вдавалась в подробности…
Пётр поджимает губы, шумно выдыхает и снова прижимает меня к себе, упирается подбородком в макушку, гладит пальцами затылок, и я какое-то время просто дышу его кожей, пытаясь утихомирить мельтешащих перед глазами мушек.
— Но тогда мы остались с ним вдвоём.
— Он бил тебя?
— Нет. Кажется, нет. Кричал, да, но никогда не бил. Я не уверена, не помню, но он вроде бы даже… любил меня. Хотя я сейчас разом обесценила всю силу слова «любовь», потому что такой любви врагу не пожелаешь. Я хорошо помню лишь то, что происходило после выпускного. В ту ночь я хотела сбежать от него. Вдруг внезапно поняла, что могу, даже сумку собрала. Но он не отпустил. Сказал, что найдёт меня, и тогда я очень сильно пожалею. И я прекрасно понимала, как именно могу пожалеть. Я боялась его, теперь абсолютно осознанно боялась. А он по-прежнему пил, и когда к нему приходили его дружки, он будто бы хвастался мной, постоянно просил принести золотую медаль и орал, когда я отказывалась. А мне нечего было показывать, я же… я же выбросила её в реку, она никогда не была мне нужна, только напоминала, где я пряталась предыдущие десять лет. Но со временем хватка отца ослабевала, он нашёл новую женщину, стал реже бывать дома, но всё ещё крепко держал меня на привязи, на корню обрубая все следующие попытки сбежать. До секунды, когда мне исполнилось восемнадцать. С тех пор я ни разу его не видела. Даже на похоронах не была… Ты считаешь меня ненормальной?