Книга Соблазны французского двора - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вошла Глашенька – и едва не упала, увидев оживленное лицо своей барышни, услыхав ее бодрый голос:
– А где табурет?!
Не скоро сообразив, о чем речь, Глашенька пролепетала, что табурет сломался и его с утра сожгли на кухне в печи.
– В печи? – встрепенулась Мария. – А что сегодня варили? Что на завтрак?
Глашенька не поверила своим ушам! Вот уж добрый месяц заставить барышню проглотить хоть кусочек сделалось почти непосильной трудностью. Каждое утро Глашенька приносила ей тарелку с кашей, умоляла съесть хоть ложечку, – и в конце концов печально съедала кашу сама, подсаливая ее горькими слезами. И вот сегодня она даже не внесла поднос с завтраком в спальню, оставила за дверью, не надеясь, что барышня поест, а она-то, она!..
Глашенька птицей выпорхнула из спальни, схватила со столика поднос, потом поставила, чтобы поднять салфетку, которая почему-то свалилась на пол, потом уронила ложку, кинулась в столовую, взяла чистую, опять схватила поднос, удивленно уставилась на кашу, в которой появились какие-то красноватые пятна, но решила, что пенки перепеклись (кашу и во Франции старались варить по-русски, держали в духовке, пока не упреет). Она вновь вбежала в спальню, но аппетит у Марии к этому времени пропал столь же внезапно, сколь и появился, зато проступило такое неодолимое желание немедля уснуть, что она едва успела пробормотать:
– Не хочу. Съешь сама! – и провалилась в сон, как в самую мягкую перину на свете, а когда открыла глаза, почувствовала себя как никогда бодрой и сильной.
Какая-то согбенная старушечья фигура при ее первом движении порскнула с кресла и проворно выскользнула за дверь: верно, ночная сиделка, увидев, что больная проснулась, побежала за Глашенькой. Что-то было знакомое в этой сиделке, но она больше не появилась, и Мария позабыла про нее.
Вместо Глашеньки в комнату вошел Данила с подносом в руках и пожелал барышне доброго утра, Мария накинулась на еду с аппетитом неуемным, съела все до крошки, запив изрядной порцией кофе. Данила переменил постель, и Мария, переодетая во все чистое, вновь возлегла на перины и подушки, хотя с гораздо большим удовольствием отправилась бы сейчас на верховую прогулку в Булонский лес.
– Да где же Глашенька? – вскричала она нетерпеливо – и осеклась, увидев, что перед нею стоит совсем не тот франтоватый, разбитной волочес, с восторгом офранцузившийся именно в той степени, чтобы сделаться забавным резонером с вечно живой склонностью к чисто русскому самоедству, – а совсем другой человек, постаревший лет на десять, с тяжелыми морщинами у рта и печальными, ввалившимися глазами.
Поглядев в них, Мария задрожала, словно груди ее коснулось ледяное острие шпаги, и спросила, едва совладав с голосом:
– Что… что-то с Димитрием Васильевичем? Он болен?! Ну! Говори же!
Данила заморгал:
– С господином бароном, а что с ним может быть? С ним ничего, жив да здоров. Переживает только очень. И я вот… переживаю, – он всхлипнул.
– Да говори же, говори! – Мария вцепилась в его руку, затрясла нетерпеливо. – Что случилось? Не томи!
Данила, не совладав с собой, расплакался в голос, и Мария едва смогла разобрать его слова:
– Глашенька умерла. В одночасье! Уже и похоронили…
* * *
Спустя неделю Мария стояла в библиотеке у высокого окна и сосредоточенно смотрела, как дождевые струйки бегут по стеклам. После изнурительной засухи небеса расщедрились на ливни, и хотя урожай, наверное, было уже не спасти, трава, цветы и деревья упивались изобилием влаги. Поникшие стебли распрямлялись, съежившиеся листья наливались свежестью, ветви деревьев поднимались – все оживало в природе. И только мертвых не воскресить!
Как-то раз Мария заметила, что Данила украдкой отведывает всякую еду и питье, которые приносит ей, а ночью дремлет в кресле у ее кровати, – и осенила страшная догадка: Глашенька-то умерла, съев ее завтрак! Глашенька приняла смерть чужую, предназначенную другому человеку! Предназначенную ей, Марии!
Теперь казалось: она всегда знала о том, что смерть искала именно ее.
Это болезненное безумие, одолевавшее ее, это равнодушие… чем, интересно знать, ее опаивали, чтобы постепенно свести на нет трепет жизни? Брошенный в печку стул, на котором лопнул стакан с ядом, – Мария не сомневалась, что питье было отравлено. Каша, предназначенная для больной, содержала более сильную дозу яда, – возможно, убийце надоело ждать. Или отравитель испугался разоблачения? Но с чего вдруг? Как можно было принять всерьез полубредовый рассказ Марии о разбившемся стакане Карла V?
Нет, не так надо ставить вопрос: кто́ мог принять этот рассказ всерьез? Кто́ слышал его, кроме Глашеньки?
Она вспомнила мрачную фигуру со скрещенными на груди руками: вспомнила треск щепочки, отколотой от стула, пропитанной ядом… Призрак Корфа! Призрак? А кто приказал сжечь почти новый табурет? Не призрак какой-нибудь, сам хозяин дома.
Мария замерла, не замечая, что жар камина опаляет ей щеки, и вдруг сказала – нет, громко, отчаянно выкрикнула:
– Не может быть? Это не может быть он!
И тут же бросилась к окну и прижалась пылающим лбом к прохладному, влажному стеклу.
Не может… да почему, почему не может? Что ж тут такого? Корфу осточертело его межеумочное положение брака-безбрачия; осточертело, что Симолин все чаще попрекает его пренебрежением к жене, которая почти открыто изменяет ему да еще, вдобавок ко всему, стала весьма бесцеремонно вмешиваться в его дела. Вот и решил развязать себе руки… сжечь очередную занавеску, как на том приснопамятном балу!
Мария нервно прошлась по библиотеке и снова остановилась у камина. Эти догадки не зря бросают ее в дрожь: они позорны и отвратительны. Не может быть, не может быть такого, и не только потому, что человек, который жизнью рисковал в сражениях за честь и славу родной земли, не станет марать своих рук подлым убийством женщины, жены – пусть и немилой, пусть и распутной! Лицо Димитрия Васильевича встало перед взором Марии: ледяные черты, ледяные глаза; ледяной голос зазвучал в ее памяти. Да разве можно высечь огонь из этой глыбы льда, из этого айсберга, как называет его Сильвестр? Разве способно это воплощение равнодушия к такой вспышке страсти?
Мария усмехнулась. Ее логика оскорбительна для нее же, но не столь невыносима, как подозрения. Но если она обеляет Корфа, то кого же следует очернить? Снова тетушку Евлалию? Она все еще в Париже. Но Евдокии Головкиной теперь никакие завещания не помогут разбогатеть, так что зачем изощряться, травить Марию? Из мести, что «племянница» сорвала ее планы? Безнадежно запоздала эта месть, смешно и предполагать такое. Так же смешно думать, будто кто-то решил отомстить Корфу, убив его жену. Кажется, всем известно, что она для барона ничего не значит. Вот если бы он лишился Николь…
Мария несколько раз кивнула, скользя невидящим взором по корешкам книг.
Николь? Что, если это – Николь? У нее есть и причины, и возможности. А может быть, она лишь исполняла волю Корфа – или даже его невысказанное желание? Все это так ужасно, так отвратительно. И не спастись, тогда уж не спастись…