Книга Возлюбленная тень - Юрий Милославский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гупало дал знать, что готов к подробному разъяснению, но Титаренко остановил его тычком в потный лоб и, всхлипнув, заголосил:
– Я тебя, суку-б…, не для того выпустил и домой отвез, чтоб от тебя анекдоты твои выслушивать, а чтоб ты от меня отцепился!!
Отчаясь в поисках разумного, следователь Александр Иванович безнадежно роптал и ругался совсем по-детски, уповая, что его все-таки пожалеют, быть может, за глубину испытанных им страданий.
– А чи ж я не знаю? – вторил Титаренке пьяный слобожанин. – Конечно, оно тебя всего на кусочки раздерет, если справедливость с тобой не соблюдают. Я у пятьдесят седьмом в заводе Малышева работал, – по прошествии минуты уже рассказывал он, когда к собеседникам возвратился рассудок. – А завскладом подсобного хозяйства был в нас Заславский Михаил Матвеевич; на Шатиловке у его домик. Ото мы в перерыв трошки по стаканчику, и он мне всегда, если претензии возникают, смеется: «Ваши мужики погорели на поисках справедливости. Зайдешь к нему в дом, обнаружишь зерно, а он орет: “Нэсправэдлыво! в мэнэ бэрэтэ, а в Пэтра Крыводупэнка ни!” – идешь от него к Пэтру; а Пэтро тоже недоволен: “Шо ж вы до мэнэ прыйшлы, в мэнэ мало, идить до Сэмэна, в нэго багато! Нэсправэдлыво!” – ну, не торопясь и соберешь со всего села – и так мы с вами сколько тысяч лет уже справляемся».
Гупало все никак не завершал свой рассказ о давно умершем завскладом, который, по его словам, был прежде оклеветан и даже осужден, а потом реабилитирован, однако следователь Александр Иванович больше ничего не желал знать; он отмахивался и хохотал, – с надсадою, на разрыв трахеи, повторяя без устали: «нэсправэдлыво, нэсправэдлыво, нэсправэдлыво!..» – до тех пор, покамест и дядька Гупало не поддался соблазну демона-смехача и, прицепившись к тому же уморительному слову, не зашелся в своем мужицком ичании.
После ночного промежутка первую электричку подавали в пять утра, но Титаренко ждать не захотел. Волоча за собою дядьку Гупало, который, хотя и советовал торопиться, предпочел бы сперва поспать, – тем более что следователь Александр Иванович насел на него вскоре после краткого, но зато и пожирающего все силы нахождения под административным арестом, – он двинулся к станции, где в час пополуночи почти до полной остановки замедлял движение пассажирский «Москва – Сухуми».
Уже идучи по улице, слобожанин несколько подобрался, запрыгал, заспешил, перенявши от Титаренки его особенную злую отрывчатость прямо поставляемых носков – от земли: светло-бурой до латунного супеси, отвердевшей за лето до плотности старой оконной замазки. Все это достаточно ярко освещалось луною.
Проводник посторонился быстрого Титаренки, который за годы службы поднабрал, учась у старших, несомнительную для встречных, самою последовательностью движений выраженную правомочность; придержал было Гупало, но следователь Александр Иванович язвительным пальцем толкнулся в проводниково плечо, полуоткрыл удостоверение – прямо в скулистое рассвирепевшее лицо – и вслед за тем дружелюбно поморщился, ибо не хотел возбуждать неприязни.
Путники оказались в сравнительно чистом, однако необыкновенно душном коридоре купейного вагона; только в отдаленном его конце последняя по счету рама была приспущена, и возле нее курил усатый пассажир в красной с белыми арабесками спортивной паре.
Проводник скрылся в своем углу; слобожанина следователь Александр Иванович поместил на откидное сиденье, столь тугое, что гнет худой гупаловской задницы оказывался для него недостаточным; поэтому дядьке приходилось усиливаться и налегать на внешней его край. На Южный вокзал прибывали к двум; всякая электричка шла бы намного быстрее этого известного, но медлительного поезда, сохраняющего в своем, со щелями, пазухами и полостями, естестве запахи дымового осадка и топочной жужелицы, а также сплошной размашистый перестук, что расценивается человеком в зависимости от душевного настроя: то как зловеще-тревожный, то как успокоительно-сонный. А за стеклами радиально смещалась чернота, следя которую Титаренко невольно вздремнул – и вспомнил, как таковая же начинала тормозить, лучиться, светлеть, разделяться на фасады, забор, фонари, погромыхивание и лязг обширных предметов, скрипучую невнятицу репродуктора – и повторенное буквами и голосами слово «Джанкой»: следователя Александра Ивановича дважды в детстве свозили в Крым.
Между тем внутреннее время, отпущенное на пребывание Титаренки в пределах событий, имевших касательство до Степана Асташева, проклятого матерью летом 1926 года, – время это подходило к концу. Оно воистину поджимало физически, в паху, не дозволяя присесть, как бывает при невозможности выбрать место, чтобы облегчиться; кроме того, следователь Александр Иванович изнемогал от умножающихся в нем угнетения и страха перед непоправимостью того, что уже успело с ним содеяться; чему он до сих пор уже побывал свидетелем и участником. Он видел себя расположенным чересчур близко от рыжебородого, с лаврским синим крестиком на груди, трупа и нависшей над ним мерзостной бабки; вот они застыли, ни туда ни сюда; а от них на все стороны откидными звеньями распространяется густая система, наподобие генеалогического древа, или ответвлений косточек домино при игре в «морского козла», или фотографий дорожных развязок на выставке «Транспорт США», где Титаренко балдел тринадцатилетним, после двух стаканов домашней бражки.
С легкостью готовый отступить хоть на заранее подготовленные, хоть на какие придется позиции, не видя никакой нужды в защите чего бы то ни было, – он убрался бы с поля и на этот раз, если бы только знал куда. Случайность выпадения на него асташевского дела, во что он, впрочем, более не верил, – похотливый азарт, с которым он бросился на пустую эту работу, ледяной смрад, чье исхождение больше не ужасало, ежедневные беседы с дядькою Гупало – все это обратило следователя Александра Ивановича к уразумению вещей, специально для него уготованных, но по природе своей для него же весьма опасных.
Стремясь поскорее избыть переживаемое им обстоятельство, которое представлялось ему в виде насыщенной вирусами либо загрязненной радиациею зоны, Титаренко старался задержать дыхание и ни до чего не дотронуться на бегу; и это было тем сложнее, чем дольше длилось, ибо все вокруг следователя Александра Ивановича было наделено собственным своим бытием, имеющим внимательное и насмешливое отношение к бытию титаренковскому, не только сегодняшнему, но всегдашнему. Оттого линейная быстрота сама по себе не спасала; надо было исхитриться – и прыгнуть; совершить какую-нибудь «петлю Нестерова», оказаться там, где тебя не ждут и не застанут. Или резко остановиться.
– Вы меня извините, – очнулся и начал со своей обычной заставки дядька Гупало, – я что-то как невежливый, даже не разговариваю.
– Ага-ага, – закачался над ним Титаренко. – А уже не надо нам больше разговаривать.
Тогда с иного конца вагона приоборотил к ним лицо одетый в яркий трикотаж давешний курильщик; он не спал и всю дорогу заводил себя обеспыленным, с привкусом миндаля, табаком, так как принадлежал к частной охране едущих в Москву богатых людей – либо сам был хозяином и сторожил купе, полное дорогого запретного товара, везомого на продажу.