Книга Зеленая мартышка - Наталья Галкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последовала пауза.
— Ты молодец, — сказал Шарабан. — Тебе пятерка. Вот только в слове «ландыши» должно быть «ы». Погоди, что ж ты исправляешь, не после «ш», а после «д».
— Молодец разве не мужского рода? — спросила Сплюшка.
— Унисекс, — ответил Лузин.
День поминовения
Споминай обо мне.
Мал был лузинский флигелек во дворе последней улицы из мнемонического питерского присловья. Легко догадаться, что жил он на Бронницкой, на улице Балерины.
Проезжая или проходя мимо квартала между Техноложкою и Витебским вокзалом, бывало, скажет с улыбкою житель петербургский:
— Разве Можно Верить Пустым Словам Балерины?
И тут же радостно откликнется другой петербуржец:
— Рузовская, Можайская, Верейская, Подольская, Серпуховская, Бронницкая!
Нынче подобная перекличка редкость, словно кругом одни иногородние; впрочем, большая часть местных тоже как бы иногородние, — или и город теперь иной?
Вид еще не перемолотых вандалами-застройщиками двухэтажных или трехэтажных флигелей петербургских двориков возвращал Шарабану полуутерянное чувство масштабности человека внутри града, внутри дома своего, полузабытую, присущую юности радость бытия.
— В энтих домишках чувствую себя как в петровском Монплезире, — говаривал он, — хорошо, как никогда, они не малы и не велики, не для великанов и не для карликов: то, что надо.
Поднявшись по узкой со стертыми множеством шагов краями ступеней лестнице на второй этаж, Шарабан оказался перед дверью лузинского скворечника.
— Кто? — спросил из-за двери вызванный звонком суровый голос Лузина, не удосужившегося на сей раз к «кто» добавить «там».
— Шарабан собственной персоной, ваш сотрудник-собутыльник, пустите Христа ради.
Вид у Лузина был серьезный, звуки музыки доносились из комнаты его.
— Что? — спросил он.
— Так ты на работу не вышел, тебе не дозвониться, Кипарский собирался тебя отправить в неразвалившееся НИИ, где у тебя полно знакомых, на предмет добывания макулатуры, прислал меня за тобою.
— Входи, раз пришел.
Всякий раз, входя, Шарабан глядел на пол: вместо паркета в комнате Лузина аккуратно настелены были крашеные доски, отчего интерьер напоминал комнату с картины Ван Гога. Потом переводил он взгляд на стену, противоположную книжным полкам с пола до потолка, всякий раз собираясь рассмотреть как следует странные картины, расспросить о живописце, о сюжетах (кажется, на всех картинах изображались встречи разных персонажей друг с другом), но отвлекался, а потом уходил навеселе, спеша домой.
На сей раз ему не удалось обратить внимание ни на арльский пол, ни на живопись.
Всюду свечи разной толщины и высоты, в том числе малые огарки, горели на блюдцах, в плошечках из-под съеденной в баснословные новогодья икры, в консервных банках; только одна-единственная зажжена была на столе в хрустальном лилово-мутном подсвечнике.
На одной из книжных полок стояла большая фотография Анны Герман с черным веером в руках. Чуть наклонив голову, певица смотрела на Шарабана, завитки волос на виске, отрисованные тушью ресницы, двойная длинная нить жемчугов. Внизу, на полу, под фотографией, шелестел в старом бидоне сухой сноп полевых цветов.
Две розы в банке из-под огурцов возле знакомого лузинского кофра. Над кофром, на этажерке, — еще одна фотография, черно-белая, на сей раз пейзаж, от которого не мог Шарабан несколько минут глаз отвести.
Возле доисторического проигрывателя замыкали круг бокал шампанского да несколько стаканов с водкой, накрытых ломтиками хлеба; Шарабан стал считать стаканы, вышло шесть. В седьмом стакане голубела горсть искусственных незабудок, каждая из них пыталась пролепетать «forget-me-not».
Крутилась пластинка, звучал отвлеченный серебристый, принадлежащий лучшему из параллельных миров голос Анны Герман.
Лузин налил Шарабану, достав ему праздничную гостевую граненую стопку.
Пластинка закончилась.
— Выпьем не чокаясь, — сказал Лузин.
Шарабан медлил.
— Что это у тебя сегодня?
— Сегодня у меня, — отвечал Лузин, — День поминовения.
Допив. Шарабан поставил стопку, выудил из баночки маслину.
— День календарный?
— Скользящая дата. Назначаю раз в год сам. Что ты так смотришь на меня? Я не пьян.
— Я вижу.
— К списку тех, кого поминаю, добавился старик антиквар, — пояснил Лузин. — В связи с этим День поминовения назначен был вчера на завтра.
— Я понял.
Лузин открыл форточку.
— Холодно сегодня, — сказал Шарабан. — Хотя — ну, ты и накурил.
— Холодно, не холодно, какая разница. Накурил, правда, хоть топор вешай. Завтра брошу. Да кури и ты, если хочешь, я не для проветривания открыл, гостя жду.
«Крыша у него, что ли, поехала»? — подумал Шарабан.
Лузин хмыкнул.
— Я когда в очереди в гастрономе стоял, передо мной стоявшая женщина рассказывала подружке, как брат ее допился до обезьянок зелененьких. Видимо, в наше время атеистическое сие является эквивалентом старорежимных чертиков. Именно, заметь, не мартышки зелененькие, а обезьянки. Ты думаешь, я такого рода визитеров в форточку жду? Ко мне сейчас мой мерзавец приходящий явится. Он колбасу за версту чует, а я ему еще и фарша, твари, прикупил.
Шарабан не успел успокоиться при слове «фарша», как с дерева напротив окна, молниеносно взобравшись по стволу, сиганул в форточку с утробным звуком, не напоминавшим ни мяуканье, ни мурлыканье, однако расценивавшимся как приветствие, матерый котяра.
— Здрасьте вам, — сказал Лузин. — Те же и Мардарий. Иди закуси, у нас поминки.
— Мардарий? — переспросил Шарабан.
— Имя как имя, человеческое, в святцах есть. Я, правда, не знаю, ко мне ли он одному ходит, ко мне ли первому, а также не ведаю, был ли он прежде хозяйским или дворовый с тягой к человеческому обществу; поэтому неведомо, сколько у него имен и какие именно.
— Если был хозяйский, — глубокомысленно заметил Шарабан, — то имени минимум два, как у католика.
Тут тень улыбки на лице Лузина мелькнула, да и пропала.
Он снова наполнил стопки.
— Кого мы поминаем, кроме старика? — спросил Шарабан. — Если не хочешь, не отвечай.
— Это не секрет. Сначала я поминал только Анну Герман. В детстве, знаешь ли, жила она в Средней Азии, видать, там гюлистанские соловьи Ургенча, звон струй прозрачной воды источников да малых водопадов вселились в ее несказанное горлышко под долгими взорами осиянных ночей азиатских звезд. Вон стоит ее бокал с шампанским, такой волшебной певице никогда я водки не наливал. Думаю, не умерла бы она от рака вскоре после рождения желанного долгожданного младенчика, на волне счастья, если бы не та проклятая автокатастрофа в Италии, стоившая ей таких мучений, таких усилий, она училась дышать, ходить, говорить, двигаться, всё через боль. Если уж повезло миру, свезло послушать голосок из музыки сфер, так должен был мир с хозяйкою голоска расплатиться по-свойски всеми этими страданиями, необходимостью зарабатывать на ребенка и семью, концертами на износ, чтобы угрохать уж наверняка. Даже такая мысль у меня мелькнула: а что если подстроили чужачке гастролерше автомобильную катастрофу лихие люди, чужие менеджеры, мафия, то да сё. И так стало мне хреново. А после первого Дня поминовения отпустило слегка. Но тут девяностые подскочили, их в прессе журналисты без ферзя в голове «лихими девяностыми» называют. Я бы другой эпитет предложил, тем точнее, чем матернее. Хотя ты знаешь, я уголовного языка не поклонник. Итак, годы икс-игрековые настали, близкий мой приятель Сережа по прозвищу Зубки себе по случаю — ведь заторговали челноки-то по мере грузоподъемности — кожаный пиджак купил.