Книга Авиньонский квинтет. Констанс, или Одинокие пути - Лоуренс Даррелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я хочу, чтобы мы спали в одной большой кровати, — заявила она однажды Шварцу. — В ней хватило бы места для всех — для Робина и Пиа, для их друзей, если они захотят присоединиться к нам. Моя мама всегда говорила «никому не отказывай», и проповедник в церкви тоже говорил, мол, отдавайте все, что имеете. Но Робин не такой, и Пиа не такая. Может, мне лучше уехать?
— Нет. Вы уже пытались. Пиа все еще очень слаба для каких-либо неожиданностей. Ей опять станет хуже. Она пока должна находиться в нашем поле зрения.
Это была чудовищная растрата времени, таланта, лекарств. Нынешним врачам приходится лечить все, даже душевные раны. Впрочем, священник тоже вряд ли сумел бы ей помочь!
Болезнь, которая уложила Роба Сатклиффа в постель, случилась по его собственной вине из-за потребления в непомерных количествах крепких напитков и tabac gris, из-за нерегулярного питания и чудовищного количества лекарств: аспирин, всякие витамины и плюс еще таблетки от старости, придуманные неким швейцарцем Никсом, якобы омолаживающие. И вот он лежал теперь с высокой температурой, сопел, как козел, в своей измятой постели и страдал от насмешек соседа и коллеги, которому совсем не нравилось играть роль сиделки при человеке, отказавшемся посетить посольского врача только потому, что того звали Брюс Хардбейн.
— Я суеверный в отношении имен, — объяснил свой отказ Сатклифф.
Не пошел он и к швейцарскому врачу, потому что тогда ему пришлось бы платить за визит; Министерство иностранных дел обеспечивало своих сотрудников бесплатной медицинской помощью, но в определенных границах. Опаздывавший на службу Тоби все же задержался — приготовить больному грог, чтобы тот выпил с аспирином, после чего надел потертое пальто и исчез. Сатклифф вздохнул; впереди был длинный день, который предстояло провести в постели, да еще с головной болью, мешавшей хотя бы почитать; лежать тут, в полном одиночестве и во власти мрачных, навязчивых мыслей о Блэнфорде, который тоже сейчас лежал в постели с дыркой в спине, правда в несравнимо более приятной комнате, с видом на озеро. Он бы позвонил Обри и сказал ему что-нибудь обидное, но телефон был вне пределов досягаемости. Вот он и лежал, как братья Гримм, как братья Карамазовы, как целое племя плачущих братьев Гонкуров, ввергнутых в печаль.
Сатклифф неожиданно услышал шум поднимающегося лифта, это удивило его, но еще больше он удивился, поняв, что лифт остановился на его этаже; из него кто-то вышел, отослав лифт вниз, потом этот кто-то подошел к двери, побарабанил по ней ногтями, потом толкнул ее — она всегда была открыта. Обрадованный Сатклифф решил, что это Констанс вдруг решила его навестить: он восторженно окликнул ее по имени; но кто кроме негритянки Трэш умел передвигаться с такой эффектной медлительностью?
— Чудовище! — крикнул он, тихо ругнувшись. — Как ты нашла меня?
Трэш была на диво хороша, как черная жемчужина — кстати, на ней были длинные жемчужные серьги, которые смотрелись божественно на атласной черной коже. Она куталась в великолепный мех и, попав в теплое помещение, тут же слегка вспотела, распространяя вокруг божественный аромат своего прекрасного тела. Робин приподнялся и принялся вдыхать ее запах, словно экваториальный бальзам, которым веяло от этих волнующих Бермуд, ставших роковыми для его сердца. Ему было известно, что она подрабатывала манекенщицей для фирмы «Полакс», и ей иногда разрешали брать на время вещи — так что темный плюмаж, достойный шлема Черного Принца,[210]тоже, вероятно, принадлежал не ей.
— Мне просто захотелось увидеть тебя, милый Робин, — сказала она и, приблизившись, села на край кровати, одновременно кладя крупную, изящную, как кофейный столик, руку ему на лоб. — Да у тебя высокая температура, — сообщила она, когда он откинулся на подушки, изобразив обычную свою брюзгливую гримасу.
— Что тебя привело ко мне? — спросил он, стараясь говорить «скрипучим» голосом, как написали бы в романе.
Некоторое время его «скрип» оставался без ответа. Он с досадой наблюдал, как она отпивает из чашки его грог, обжигая вишнево-красные губы.
— Случилось что-то с Пиа?
Трэш отрицательно покачала этим черным мавзолеем, сооруженным у нее на голове из волос и плюмажа.
— Она будет спать до двух часов. Но мы говорили с ней, и я обещала зайти к тебе и поделиться тем, что мы задумали. — Она открыла красный рот, как какая-то большая морская шлюха, которая охотится за планктоном; чужие меха делали ее похожей на тюлениху. — Робин, ты не болен, — доверительно проговорила она. — Ты просто не хочешь бороться, тебе бы уцепиться за что-нибудь приятное и, как в песне поется, плевать на все остальное. Тебе лишь бы полежать! Думаю, Робин, ты такой горемычный, потому что у тебя нет доброй подружки. Ваши дамы в посольстве похожи на замороженных индеек, разве не так?
Он подумал: «Я не мог бы любить тебя, дорогая, любимая столь многими, я говорю серьезно». Но в общем-то она была права, эта эбонитовая блестящая постельная специалистка. Ему была нужна постельная музыка или даже постельная потасовка с веселой монашкой. Самое ужасное, что она как будто сама была немножко влюблена в него и даже, пожалуй, ревновала к замороженной индейке, судя по тому, что ее теплая рука скользнула под пижаму, и, продолжая говорить, Трэш нежно расчесывала волосы у него на груди и легонько касалась сосков.
— Послушай, Трэш, я болен.
В ответ на это она игриво покачала головой.
— Неправда, Робин.
Он не борется, повторила она, но, видимо, собиралась еще больше его размягчить, чтобы не сопротивлялся, а потом огорошить каким-то сообщением, что бы это ни было. В любом случае, пахло от нее чудесно, как от целой кокосовой рощи, а ласкающая рука между тем медленно опускалась все ниже, отчего его так долго невостребованное тело покрылось мурашками, словно гладкая поверхность пруда — рябью. Она начала тихонько напевать что-то своим глубоким мелодичным контральто, что-то вроде чувственной спиричуэл, чтобы преодолеть его оборону — которая всегда была его слабым местом. Она напевала свою распутную колыбельную песенку, чтобы прогнать грипп и восстановить здоровье, а также стойкую непобедимую эрекцию. Роб застонал от удовольствия, и как только это случилось, ее шубка распахнулась, и он обнаружил, что под шубкой на Трэш были только чулки и туфли.
— Не надо, Трэш, — прохрипел Сатклифф.
Но она уже вложила его медлившие пальцы во влажную алую щель, ее второй рот, где они нашли одно нежное местечко, отчего она сразу подняла голову и втянула воздух, словно тигрица, слегка поворачиваясь, чтобы лучше чувствовать, как его палец ласкает курок, благодаря которому грянет взрыв наслаждения. Когда она поняла, что настало нужное время, то совсем сбросила шубку и с удовольствием оседлала его, словно ребенок свою первую игрушечную лошадку. Это разозлило его, и он решительно ее перевернул, устроив великолепное доктринерское — каноническое — представление, от которого у нее кругом пошла голова. В конце концов они соединились в высшем наслаждении соития, во тьме страстного и всесильного оргазма. Трэш, нимфа, была создана для любви! Поцелуй, еще поцелуй, добродетельная уступчивость — ничего мрачного, ничего тайного, одно лишь загадочное видение целого. Эрос versus[211]Агапе.[212]Вот он, обреченный провести жизнь, выхолащивая свои мозги, потому что эта нимфа не желает совокупляться. Он лежал, не приводя себя в порядок и чувствуя, что от него должен исходить запах младенческого стула и антисептического мыла, а она тяжело дышала рядом с ним, и ее груди были свежи, как вечерняя роса. «Боже мой, Трэш!» — проговорил он с печалью, которая могла сравниться размерами с кочаном цветной капусты. Трэш шепотом процитировала первые стихи шестнадцатого псалма.