Книга Хор мальчиков - Вадим Фадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поистине у нашего приезжего изменились слух и зрение, если он с болезненной остротою начал замечать вещи, прежде то ли невидимые на будничном фоне, то ли самим этим фоном и служившие, и где нынче стал сон, а где явь, и что на самом деле звучит, а что слышится — стало сразу не распознать. Люди обычно как раз настолько не владеют обстановкой и собою, чтобы при внезапном переполохе (разбуди их среди ночи) не суметь сказать простейшего: где они, в каком царстве находятся и какое, милые, у нас тысячелетье на дворе (сегодня у соседей, понятно, был конец второго, но часы в разных домах совпадают нечасто). Иные, впрочем, затруднятся с ответом даже и среди бела дня: слишком тесными стали пейзажи и неописуемыми — проступки соплеменников. Запутавшись в обстоятельствах времени и действия, сложно оценить сущее окрест: многое хочется назвать неразумным, да только именно этого понятия и не знают в стране абсурда; напротив, разумное — вот исключение и криминал. Посторонним не понять, как можно существовать среди сплошных нелепиц, а люди тут и сами не понимают, но — живут.
Пришельцу или забывшемуся нынче приходится трудно.
В Москве у Дмитрия Алексеевича пошла довольно напряжённая, от какой успел отвыкнуть, жизнь. Он и пытался разобраться с проигрышем Алика, и делал полезные себе заметки в библиотеках (благо у Людмилы сохранились его читательские билеты), и наводил о ком-то справки (хотя до встреч так и не дошло). Только одним делом не получалось заняться — закончить хотя б одну статью из начатых в Германии; Свешников надеялся посидеть с такой работой в Москве, но именно тут никак не мог сосредоточиться, и то подолгу замирал над чистой бумагой, то ходил из угла в угол, вспоминая вслух какой-нибудь джазовый мотивчик. Во время одного из таких пустых метаний он неожиданно открыл для себя, что очень вредит себе этим пением и что всякий человек, напевая даже и пустые шлягеры, не в состоянии одновременно ещё и обдумывать что-то серьёзное — тою же головою, что уже занята куплетами и мотивами; ему припомнились и былые молодёжные посиделки с гитарой, и одни и те же песни, неизбежные в групповых поездках, в автобусе или электричке, когда говорить друг с другом скоро становится не о чем, и говорить с самим собою тоже становится не о чем, и когда, лишь повторяя нараспев давно знакомые чужие слова, удаётся скоротать долгую дорогу. К слову, он представил себе, как старшина, сержант или прапорщик, ведя роту солдат, например, в баню, командует, чтобы избежать «разговорчиков в строю»: «Запевай!» — и все эти немузыканты принимаются дружно голосить: «Соловей, соловей, пташечка…».
Состарившуюся пташечку в армии всё же извели. На свете, однако, осталось довольно и других пернатых — стоит лишь вслушаться в разноголосье на дворе.
Не сосчитать, сколько раз ездил Дмитрий Алексеевич в метро от Охотного Ряда на Воробьёвы горы, но лишь сегодня, расслышав, будто машинист объявляет станцию «Пар культуры», живо изобразил в уме страшную иллюстрацию: распаренная девушка с веслом, соблазнённая в парке зелёным змеем, откусывает от теннисного мяча. Сами по себе и оговорки, и дикцию вожатого он простил немедленно, оттого что уже и само задуманное «Парк культуры» было бессмысленно если не точно так же, то в ещё большей степени, чем окутанные паром фигуры мимолётного сна; пар ещё как-то удалось бы связать и с творческим горением, и с кипеньем отвлечённых страстей, но парк — чей? Культуры? Как будто у неё могла быть собственность: она и сама несвободна. Или парк, полный — чего? Культуры, разбросанной меж деревьями, словно японские камни? Хотелось бы посмотреть на человека, умеющего перевести это на другой язык так, чтоб и понятно было, и чужестранцы не лопнули со смеху.
«Да, господа, парк культуры это вам не сад камней», — посмеявшись про себя над столь глубокомысленным выводом, Дмитрий Алексеевич всё же задумался над случаем. Конечно, виною был всего лишь ничтожный языковый казус, но в действительности дело обстояло ещё веселее: несуразицы окружают нас, кишат в воздухе, и каждая есть великолепный материал для сатиры — и всё-таки они часто остаются незамеченными уставшим зрением подобно старым предметам в знакомой комнате. Взглянуть на них со стороны, тем более — сверху, получается не всегда. Свежему глазу тут приходится нелегко, и нашу действительность описывает каждый как может. Многие до сих пор не изжили советского обыкновения писать, играть в театре или снимать кино в расчёте лишь на непросвещённый народ; особенно — снимать кино. Грустно видеть, что из этого получается.
«А что получается?» — услышав критику, мог наивно переспросить иной режиссёр — и был бы прав, как теперь оценил Свешников (нет, он всё-таки ещё спал, одновременно сам себя осуждая за невоспитанность).
Поезд между тем уже останавливался на нужной станции.
«А что если б я проспал, проехал до конечной и там заночевал?» — уже бодрый, придумал Дмитрий Алексеевич. Между тем предъявленная ему в забытьи картинка совсем не исчезла.
«Но я так вижу (слышу)!» — мог бы обиженно воскликнуть режиссёр (не он ли однажды запечатлел верхового с зонтом?); всё же лучше б он смотрел по-другому, не с уровня глаз толпы, а с приступочки, подставив под ноги свои интеллигентность и воспитание (буде отыщутся) — качества, которых многие у нас стесняются, прячут, если имеют, и тогда в выигрыше оказываются те, кому прятать нечего. Они, начав издали, хотя бы — с прогулок с Чеховым, в конце концов осчастливливают нас шедевром своего разлива, в котором играют и пенятся их дурные манеры. Иноземные знатоки иной раз клюют на экзотику, рассыпая почётные призы и цитируя с трибун и в кулуарах обнаруженные в тексте зёрна; при этом случается и так, что на заметку попадают вовсе не искры парадоксального ума, а лишь отражённые в стекле приметы дикого бытия.
Зеркала пристрастны и являют зрителю разные отражения в зависимости от того, кто их держит и как направляет. Примеры встречаются на каждом шагу, и лучше выбрать — не из свежих, а выдержанный — хотя бы тот, случайно предъявленный памятью, в котором в кадр попал всадник под зонтиком. Легко представить себе, как такая картинка могла заиграть в руках Бергмана или раннего Бунюэля, как её затаскали бы потом по хрестоматиям; будучи увековечена сегодня, она получилась скучной, в очередной раз напомнив об убожестве нашего существования.
Вся трудность в том, чтобы о грубом писать тонко.
Картинка с яркой парасолькой вышла бы, наверно, хороша как раз на вкус нынешнего нечитателя, да и антураж всей остальной ленты, сдобренной неизбежным ныне матерком, явно мог доставить тому радость узнавания.
Подобные фильмы выдаются за лучшие образцы; если это справедливо, то за чем же тогда тянуться, равняться — на кого? Планка опускается всё ниже, масса дичает, увядает культура; когда это началось, все знают — с семнадцатого года, — но теперь скорость падения стала просто катастрофической. Со странным чувством вспоминается недалёкое, в общем, время, когда люди ещё относились друг к другу с добротой, без цинизма, ещё готовы были прийти на выручку даже посторонним и с уважением смотрели на интеллигентов. Возможно, тут сказывалось влияние старорежимных бабушек и дедушек, но когда в воспитателях остались одни лишь советские безбожные поколения, началось неудержимое одичание. Одной из видимых вех, обозначивших точку невозврата, оказался, пожалуй, переход на обращение к незнакомым по половому признаку, когда не от одних проституток, но и от вполне добропорядочных женщин можно стало услышать оклик: «Мужчина!»