Книга Хатшепсут - Наталья Галкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По обыкновению, люди делали вид, что кремлецов не замечают. Однако все власти предержащие всегда знали: коли ввечеру кремлецы повалят из башни в башню и при этом будут яростно плевать в сторону Спасской, это к смене власти. Помнится, Годунов, увидевши подобное шествие, на колени пал, крестился, слезы в глазах, да какие слезы, понял человек: каюк.
Где-то между семнадцатым и девятнадцатым годом кремлецы слямзили в царской сокровищнице несколько волшебных вещей. Досталась им волшебная палочка, для отвода глаз осыпанная бриллиантами, подзорная дудка и швейцарская банка. Волшебная палочка, она же палка-отворялка, предназначена была для того, чтобы клады отворять, при помощи палки-отворялки кремлецы научились отыскивать заменявшую ее червону руту. Подзорная дудка была в некоторм роде уникальна: под ее звуки вещи и существа уменьшались или увеличивались, надувались, так сказать. Вот ежели бездонную (видимое дно являлось натуральной видимостью, скрывавшей подлинную безразмерность и прорву) швейцарскую банку набить маленькими самородочками червонного золота, а потом перед банкой подудеть в подзорную дудку (мелодия всего ничего, пять нот), самородочки превращались в огромные золотые слитки, целая гора, сущий клад. Именно под звуки подзорной дудки отдельные лаврецы подло надувались в людей, чем позорили сразу четыре породы: нашу, кремлецов, лаврецов и людей.
Первый лаврец, надувшийся в человека, на нашу голову был большой любитель и кремлевок, и надомных и перенес сию пагубную похабную страсть на девушек и дамочек человеческого образа, даже и девочками не брезговал. Чувства меры у него ни в малой мере не наблюдалось, и в Кремле ему не сиделось, а все-то он разъезжал — сперва по Москве в локомобиле, а потом и на поезд сел, и ну колесить по другим городам. В Питер заносило его не единожды. В Питере он Фиону и приметил.
Едет, бывало, надувшийся в человека лаврец по улке в авто с занавешенными окошечками и из-за розовых занавесок в щелочку зыркает. Как приметит барышню посимпатичней, так холуям своим подморгнет, холуи барышню цап — и в локомобиль, где и становится она жертвою лаврецовых сексуальных неумеренных притязаний. Которая посговорчивей, получала отступного и отпускалась с миром под чужой фамилией в чужом городе жить, а девицы поболтливей и похарактерней исчезали бесследно. Надувшийся лаврец приумножил население страны изрядно, обесчещенные дамы нарожали множество младенчиков, чем положили начало очень неприятной породе, во всем внешне похожей на людей, совершенно неуловимой и глубоко опасной, поскольку у людцов данной породы никаких представлений о приличиях, добре и зле и прочих такого рода вещах не имелось абсолютно; к тому же были они глубоко блудливы, как всеобщий их папенька, а потому незаметно для глаза постороннего разрастались аки плесень. Правильно на Севере говорят: «Увидишь двуногих, похожих на нас, не будь уверен, что это люди».
Фиона спала на сундуке в коридоре у дальних родственников на бывшей Надеждинской улице. Сундук был очень большой, а Фиона совсем маленькая; на ночь в ноги подставлялись две табуретки, сверху укладывался тюфячок, и спать на получившемся ложе под самодельным лоскутным одеялом было вполне уютно. Неподалеку от сундука в коридор выходил бок ребристой дровяной круглой печки-голландки, и зимой воздух вокруг сундука наполнялся блаженной домашней печной теплотой. А уж какая сонность и теплынь охватывала, бывало, нашего брата, домового, на круглой пыльной верхотурке голландки под самым потолком! Вековые сны снились, вековые, без подмесу, без нынешних пустопорожних вывертов, скажу я тебе.
Фиона, бедная сирота из провинции, приехавшая в Питер (тогда называвшийся Ленинградом) искать счастья, была худенькая, щупленькая, мелкокостная, точно птичка, и крайне голубоглазая. Надевала она ядовитого цвета голубовато-зеленую (сама связала, сама и шерсть красила) шерстяную кофту, отчего глаза ее казались еще голубее. Около сундука повесила она для красотищи на стенку свой рисунок: на огромном листе ватмана нарисовала девонька гигантскую игральную карту, почему-то пиковую даму. Рисовала Фиона очень хорошо, но все какие-то странные вещи, из-за чего ее и в художественный институт не приняли.
Как всякая молоденькая незамужняя девица, Фиона любила мечтать, есть мороженое и ходить в кино; по бедности мороженое и кино доставались ей редко, а мечтала она постоянно, особенно разбирало ее к ночи. Сундук, кстати, на коем она спала, был не простой: через мышино-домовушный лаз сообщался он с подпольными перекрытиями всего старого дома, и не единожды в сундуке под Фионою в самом уголочке дремал домовой, а то и его гости; для дальнейшей судьбы Фионы сие обстоятельство было весьма существенным.
В конце концов на Фиону обратил внимание хозяйский сын, молодой человек с гитарой и патефоном, менявший барышень частенько; человек он был неплохой, но крайне легкомысленный. Однажды, засидевшись в его комнатке заполночь, Фиона уснула в его железной кровати с никелированными шариками редкого блеска, отражавшими мир искривленным, дугообразным и весьма компактным. На свой сундук перебралась наша голубушка только к утру, крадучись, с замиранием сердца, в полном ужасе от того, что с нею произошло, но и в полном счастье, поскольку тут же намечтала себе свадьбу, фату и всякое такое; свернувшись по-котеночьи калачиком под лоскутным одеялом, она представила себе, что вот от нынешней ночи родится у нее младенчик, мальчик, назовет она его Сереженькой, и станут жить они с хозяйским сыном и новорожденным Сереженькой душа в душу.
И хозяйский сын, и хозяйка, несмотря на царившее тогда в стране якобы равноправие, считали ее партией неподходящей (правда, так они не выражались, боялись даже помыслить: вдруг решат, что они про партию правящую, рулевую, думают — «неподходящая»; а думали и говорили: «не пара») по причине бедности ее крайней, наивности, провинциальности, необразованности, да еще и сиротства; сиротство в те времена тоже разное бывало. Но Фиона о мыслях их не знала ничего, а сама искренне считала: все равны.
В состоянии блаженной дурости, радости мечтаний, со сверкающими голубыми очами и приметил Фиону из локомобиля прибывший за девушками в Питер надувшийся лаврец. Фиону холуи затащили в машину, отвезли на засекреченную дачу в дальних лесах, а через сутки привезли обратно на набережную, где до того отловили, высадили с букетом цветов в дрожащих руках (особое расположение выказал букетом лаврец) и пачкой денег в сумочке, произнесли словесное напутствие и ряд наставлений на нецензурном наречии — и умчались.
Долго стояла она на набережной как потерянная, потом, наконец, разглядела Фонтанку, да в Фонтанку-то и кинулась.
Букет уплыл, судьба сумочки неизвестна, а Фиону вытащили, препроводили в милицию, где осмотрел ее военный психиатр, внимательно ее выслушавший и отправивший ее в Удельную в сумасшедший дом.
Девушка Фиона была глупая, наивная и правдивая, рассказывала всем свою историю — все, как есть. Поэтому судьба ей была остаться в желтом доме навечно. Лекарствами ее пичкали в лошадиных дозах, а после каждого искреннего очередного рассказа о лавреце санитары ее колошматили. Дело шло к тому, чтобы помереть ей от тоски, побоев и лекарств без суда и следствия.
Однажды лунной ночью лежала она на больничной койке, вспоминала со слезами свой сундук, чувствовала себя маленькой девочкой, у которой ни за что ни про что отобрали все: сперва родителей, потом уголок в коридоре, потом неродившегося Сереженьку и хозяйского сына, пыталась она понять, почему такая гроза над ее головушкой разразилась? А ночь была непростая, сходняк домовых, на сходняке все Фионины печали и аукнулись.