Книга Вверх по Ориноко - Матиас Энар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Страсть к сочинительству, к книгам у нас с Юрием была одинаковой, с первого дня он понравился мне и вызвал что-то вроде зависти. Врачи обычно не говорят о литературе, но у меня внезапно появилось двое коллег, которые сами любили литературные аллюзии и охотно вступали в жаркие споры. Говоря о врачах, я не имел в виду Оду, психиатры, занимающиеся психоанализом, не обходятся без литературы, это общеизвестно, главный их инструмент — язык. Твоя проблема, твердил мне Юрий, вовсе не книжность, а отсутствие юмора, тотальное отсутствие, Игнасио, ты всегда смертельно серьезен, ну разве что иногда улыбнешься, но чтобы расхохотаться — никогда, и твоя жена — уж ты меня извини — тоже сама серьезность, и самое любопытное, что у нее все-таки выходит выходить, это мало доступная профанам игра слов Лакана[4]. А ведь южноамериканцы — люди яркие, умные, но ты исключение, которое подтверждает правило. Он любил меня поддевать, посмеивался всегда в глаза с приязнью и нежностью, и я знал, что, несмотря на нашу разницу в возрасте (ему было тридцать два, когда мы начали работать вместе), несмотря на мой ученый, серьезный вид, он мной дорожит как редким сокровищем. Где твой юмор студента-медика, Игнасио? Или в Венесуэле студенты-медики не шутят? Наверное, нельзя иметь все сразу, и нефть, и юмор, у вас великолепные пляжи, красивые девушки, нефть, это немало, но по остальным статьям я предпочитаю Колумбию. Зато у русских врачей юмора хоть отбавляй, говорил он, его семья уехала из Петербурга в семнадцатом, и Юрий смеялся и над больными, и над бедняками, и над попами, и над своими собратьями. Он выдумывал уморительные диалоги между хирургом и терапевтом (Жоана смеялась над ними до слез) и даже во время длительных и сложных операций заставлял умирать от смеха анестезиологов и сестер, говоря от имени пациента, лежащего на операционном столе, — он умел приноровиться к публике, балансировать между сальностями и медицинским юмором, шутил всегда к месту, чутко улавливая настрой окружающих, чего мне, признаюсь откровенно, не дано.
Естественно, Жоана не осталась равнодушной к его обаянию. Благодаря Юрию я, собственно, и разглядел ее, до этого я отдавал должное лишь ее профессиональным качествам, она была непревзойденной ассистенткой в операционной, высочайшей квалификации сестрой, но Юрий, как он часто говорил, «умел разглядеть то, что за халатом». Она тоже это умела, и влекло ее к нему не столько явное, сколько тайное: за веселой болтовней, за улыбкой, слишком широкой, чтобы быть искренней, она сумела угадать тревогу и угнетенность, она признавалась: мне всегда везло на мужчин с проблемами, только в таких я влюблялась, хотя поначалу казалось, что проблем и в помине нет, но я думаю, дело не в моем характере, у нас это семейное, мама была точно такой же, и поэтому я, наверное, стала медсестрой, кто знает, может, в один прекрасный день я улягусь на кушетку в кабинете психоаналитика и распутаю этот клубок, добавила она как-то с улыбкой. Юрию хватило недели, чтобы ее соблазнить, я тогда и не думал ревновать, разве что был в легком недоумении, а он все время поддевал ее, стараясь рассердить. «Медсестра воплощение присущих женщине скромных возможностей, — начинал он, надеясь своей болтовней вывести ее из себя, — женская эмансипация нанесла непоправимый вред медицине в целом и больницам в частности, убедив девушек, что они способны работать врачами, и не только гинекологами и педиатрами. А ведь раньше девушки просто мечтали быть медицинскими и патронажными сестрами, в лучшем случае акушерками. Но я вижу, скоро в этой больнице врачей будет больше, чем сестер». (Он смотрел в корень, теперь найти сестру труднее, чем кардиолога, их приходится выписывать из Ливии или из Сербии. Даже у нас в больнице не хватает доброго десятка сестер, и справляться приходится, привлекая сиделок.) Жоана вспыхивала сразу: «Это вопрос экономический, и ты, Юрий, сам все прекрасно знаешь, если бы мы получали нормальную зарплату, не хуже вашей, если бы нас больше уважали и в больницах было поменьше мачо вроде тебя, тогда и желающих работать сестрами нашлось бы в избытке». Администрация постоянно напоминала нам: повышайте квалификацию, лечите как можно эффективнее, будьте в постоянной боевой готовности, ну и все такое прочее, вы отвечаете, вы обязаны… и так далее, и тому подобное, а эти двое только и знали, что часами препираться и спорить из одного только удовольствия распушить хвосты, устраивали брачный танец перед спариванием (я, во всяком случае, воспринимал их перепалки именно так).
И самое интересное, не ревновал ни капли. Ревность пришла позже, проникла тайком, просочилась в сны. Трудно теперь определить, когда именно — два года спустя, год или несколько месяцев или недель назад, просто однажды проснулся, а она уже тут, а ты изнемогаешь от желания, нацелив страсть в пустоту, хотя желание уже подсказало имя, показало лицо, иногда подставное, иногда нет, и ты заведенным автоматом движешься к той, что указал тебе сон. Сон предлагает, бодрствование соглашается: утром того же дня или следующего я уже не решался смотреть ей в глаза, зато ловил себя на том, что вижу ее ноги, наблюдаю за руками, я стал чувствовать ее присутствие, потому что рядом с ней меня мучила неудовлетворенность. Считается, что новое чувство возникает на фоне усталости, безразличия, серьезных проблем в семейной жизни; у меня лично ничего подобного не было, и если чувство вины впоследствии все-таки коснулось моих отношений с Одой, то поначалу новая любовь и супружеское желание (будем называть вещи своими именами) никак не мешали друг другу. В доме Ода, в больнице Жоана. Красивая темно-зеленая шляпа из фетра, которую мне подарили в том году на Рождество, стала для меня символом двойственности — мужчина в шляпе свободен, мужчина без шляпы привязан к семье; щегольской головной убор в городе, седеющая голова дома. Как только я выходил за порог квартиры, отправляясь поутру в больницу, где должен был увидеть ее, как только надевал шляпу (зима в том году была холодной, какой-то особенной, пронзительно-холодной), как тут же включалось воображение, и не одно оно, особый механизм начинал работать на полную мощность, изобретая возможности, которые сблизили бы меня с ней. Через Юрия, разумеется: и чем больше я ревновал, тем больше я в нем нуждался. Поначалу мы устраивали совместные завтраки, обеды, куда-то ходили вместе. Я получал извращенное удовольствие, чувствуя близость той, кого страстно желал, в обществе того, кто крал ее у меня ночами.
Я дошел до того, что пригласил их обоих к себе на ужин. Юрий уже бывал у нас, но Жоана, само собой разумеется, никогда. Ода нашла ее обаятельной, полной жизни, умной, и конечно же она наверняка потрясающая сестра — таково было ее мнение, и еще она прибавила: бедняжка, с этим Юрием ей придется не сладко. Ода сразу заметила, что на людях Юрий старается принизить Жоану, выпятить ее недостатки, подчеркнуть, что она всего-навсего медсестра, младший медперсонал, Жоана не знала, что отвечать, что делать, и только поглядывала на нас, молча извиняясь за Юрия: не обращайте, мол, внимания, он выпил лишнего; Ода послала ей предупредительный знак, улыбнулась, словно говоря: держись настороже, этот мужчина опасен.
Ода не заметила, что ее собственный муж занят только гостьей, что я не сводил с нее глаз и на протяжении доброго часа показывал ей фотографии Каракаса, Венесуэлы, усевшись рядышком на диване и чуть ли не прижавшись к ней; Ода в это время занималась Илоной, кормила ее ужином, укладывала спать. Юрий изучал мои книги, разглядывал полку за полкой и отпускал иронические замечания. Книги, которых он не читал, авторов, которых не знал, рассматривал долго и внимательно и успокоился только, выпросив их у меня — почитать, но вернул очень скоро, думаю, так и не открыв; я подозреваю, что он не так уж хорошо понимал испанский, во всяком случае, намного меньше, чем ему хотелось показать. Фотографии, которые рассматривали мы с Жоаной, я сделал в прошлом году, когда мы всей семьей ездили в Каракас и Маракайбо; Илона подросла, и нам хотелось, чтобы она повидала страну, которая и для нее была родиной. Если честно, моя родня, те несколько человек, которые еще оставались в живых, не так уж много для меня значили, а природа и язык, на котором я говорил в юности, внушали скорее отвращение, так что Париж после очередной попытки погрузиться на две или три недели в прошлое приводил меня в отрадное умиление, но Жоане я вещал о заснятых видах с большим воодушевлением, объяснял, что это за места и что за люди, пытался напомнить, из каких краев ее отец, которого она почти не знала, и что собой представляет эта раздробленная и еле живая страна.