Книга Вверх по Ориноко - Матиас Энар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юрий взирал на нас с насмешливой улыбкой. Он уже несколько минут стоял напротив и смотрел, как мы сидим рядышком на диване. У меня вдруг возникло отчетливое ощущение, что он разглядел мою игру и она его даже заинтересовала; улыбаясь с пренебрежением и любопытством, он словно бы говорил: ну-ну, пусть победит сильнейший, и я, чувствуя, что краснею, чего со мной не случалось уже давным-давно, окончательно прилип к альбому, продолжая что-то объяснять Жоане, но голос у меня дрогнул.
Разумеется, как и следовало ожидать, за ужином Юрий был невыносим, у меня даже мелькнула мысль, что он старается ради меня, хочет мне помочь, дает понять, что готов расстаться с Жоаной, и ведет себя так, чтобы она его возненавидела. Нелепая, конечно, мысль, но от его выходок мне становилось не по себе, он без конца делал намеки, понятные мне одному, хотя вполне вероятно, виной всему было только мое воображение; все тогда обсуждали фильм «Мадам Бовари», который недавно вышел, и Юрий заявил: ты точь-в-точь актер, который играет Шарля, и небрежно прибавил, понимаю, ты хотел бы сыграть Рудольфа.
Когда они ушли, мне стало грустно, и в то же время я злился на Юрия. Ода, по своему обыкновению, принялась анализировать его поведение, его слова и опять повторила, что он на грани срыва, с ним может произойти что-то очень серьезное.
— Он сознательно разрушает себя, — добавила она. — А такого склада люди непременно увлекают за собой в бездну кого-то еще, возможно, потому, что нуждаются в зрителе.
Ножи во тьме, в сердце сладкого береженого сна. Сверканье не звезд, а лезвий. Судорога не дает кричать, беспричинный страх сковал и тело, и душу, все сжалось в комок, ты словно малый ребенок, застывший от собственного неодолимого страха, среди бела дня настигнутый худшим порождением ночного кошмара. Раскрывшись из-за жары, влажная от пота, она жалобно стонет. И она же лежит обнаженная на мраморном столе в большой пустой комнате с белым плиточным полом. Скальпель вскрывает ей грудь, а она не может кричать и только водит глазами, следя за руками в перчатках, за их точными, выверенными движениями, как следила не одну сотню раз; надрез появляется как по волшебству, вдоль черной линии, что проведена у нее под грудью, и она прекрасно понимает, что будет дальше, вот только странно, почему она голая, вся левая сторона горит от нестерпимой боли, кажется, она догадалась, почему ее оперируют, ей очень страшно, она истекает кровью, но хирург, похоже, ничего не замечает и продолжает заниматься своим делом, точно, осторожно, терпеливо, а она все теряет и теряет кровь, которая течет по столу, по полу, но это же невозможно, откуда она течет, грудь ей выворачивают, как перчатку, из нее сочится желтоватая жидкость, гной, что-то маслянистое, смешивается с кровью и утекает по бороздкам между плитками, и совершенно невыносимая боль, как бы ей хотелось избавиться от нее, но она распростерта на столе и не может даже кричать, не в силах шевельнуться, только чувствует страшное опустошение, а руки хирурга так же спокойно и невозмутимо продолжают трудиться у нее в грудной клетке, а она — хоть и понимает, что это невозможно, — подает один за другим инструменты, дренаж, который ее высушивает, сталь, которая ее кромсает, и радуется, посмеиваясь над злокачественностью гнойника, состоянием органа, который из нее извлекают, раздувшегося, фиолетового, оплетенного кровеносными сосудами…
Уже проснувшись, она чувствует, что полутьма каюты пропиталась страхом, и ей приходится провести руками по всему телу, а потом зажечь свет, чтобы прогнать гнетущий, томительный страх, дождаться, пока сердце потихоньку выровняет биение.
Она встает и прижимает лицо к иллюминатору. В плотном воздухе веет разложением, то ли так пахнут цветы, то ли запах тины смешивается с кисло-сладким запахом ананасов, которыми нагружен пароход…
Страх проходит. Красный свет сигнального фонаря виден с постели, и под его магическим воздействием она снова засыпает.
Чего ждут от путешествия?
Она проверяет себя, прислушивается, копается в себе, но ничего не находит. Если насторожиться до крайности, можно выискать легкую боль. Кровь стала ее навязчивой идеей. Вовремя, с задержкой, задержка затянулась; она опять пересчитывает дни, положив руку на живот. Знает, что ошибается, и хочет оказаться правой. Да нет, вряд ли, разве мало естественных помех: перемена климата и привычного образа жизни, бегство, воспоминания, разве не способны они оплодотворять? Задержка объясняется самыми обычными причинами, она переволновалась, ее слегка лихорадит, очень скоро все опять войдет в колею.
Ослепительно-яркое утро, и она вдруг чувствует неудобство в груди, раздавленная невыносимой тяжестью давящей жары, лежа ничком на постели, она думает, может быть, грудь со вчерашнего дня увеличилась и поэтому ей так неудобно. Она торопится в душ, надеясь смыть следы ночного кошмара. Она смывает с себя сон. Мочит длинные спутавшиеся волосы, хотя от реки несет тиной и воду наверняка качают прямо из реки, но она долго моет их шампунем, потом полощет, рассматривает загоревшее тело в зеркале над раковиной; упругое, худое, оно не кажется ей красивым, даже покрытое загаром, хотя цвет кожи ей нравится, он роднит ее со зверями и джунглями.
В иллюминатор видно, что пароход плывет по-прежнему. По правому борту, куда смотрит ее каюта, — вода и рябь на воде, больше ничего. Рано. Только семь часов утра, а солнце уже безжалостно поджаривает металлический бок парохода. Захотелось есть. Чуть-чуть. Скорее захотелось кофе. Она поднимается на палубу. В коридоре, пока шла, и на лесенке — ни души. Противный помощник, который показывал ей каюту и приветствовал пассажиров, к счастью, не встретился.
На носу уже полно народу, сидят на пластмассовых стульях, стоят, опершись о борт. Берег видится полоской темного тумана. Остановка сегодня только вечером, если она хорошо запомнила расписание. В окошке бара она заплатила за чашку кофе и слоеный пирожок. Буфетчик не слишком-то словоохотлив, смотрит хмуро. Она садится поближе к воде, под большой тент, который дает хоть какую-то тень, и внезапно улыбается, радуясь чуду своего одинокого завтрака на свежем воздухе посреди Ориноко. Длинный рудовоз скользит рядом с ними, их разделяет несколько кабельтовых, крошечные черные птички вьются над палубой, клюя крошки, которые бросают им пассажиры. Никто не будет надоедать ей, никто не нарушит ее одиночества, она такая же пассажирка, как все, а берег мало-помалу приближается, маня чудесной зеленой саванной.
Когда вскрываешь живое тело впервые — а оно лежит перед тобой доверчиво и спокойно, погруженное магией анестезии в глубокий сон, с расслабленными благодаря кураре мускулами, — когда в первый раз деликатно, почти ласково проводишь скальпелем по черной линии, которая определяет зону вмешательства, и видишь, как раздвигается, расходится кожа, обнажая организованный хаос кровеносных сосудов, когда впервые внедряешься неумелой рукой не в мертвеца, а трепетно, со множеством предосторожностей в живого дышащего человека, и на тебя одобрительно и по-отечески смотрит профессор, тоже волнуясь, но за тебя; когда впервые видишь, как вены и артерии пульсируют, и в твоей власти переместить их, нарушить порядок, вторгнуться в розоватую целостность и добраться до очага заболевания, который нужно исправить или, не колеблясь и не сомневаясь, удалить, то в голове воцаряется странная пустота. Ты ни о чем не думаешь, отслеживая только движения, которые видел и наблюдал сотни раз, и мысленно сотни раз повторял; ты не способен обратиться вовне, попросить, например, чтобы тебе подали инструмент, ты погрузился в плоть, ушел в нее всецело и полностью, и только когда дело уже сделано, когда ты вышел из живого тела, избавился от перчаток, приходит ощущение, что ты снова стал собой, а полчаса или час был кем-то совсем другим, актером, маскарадной маской, но теперь ты — это ты и можешь мысленно вернуться к тому, что только что проделал; в первый раз — голова идет кругом: я это сделал, теперь все кончилось, да, кончилось, но это, наверное, был не я, и какое же облегчение я чувствую! Еще долгое время я словно бы прыгал с парашютом, а потом приходил в себя, опоминаясь, как пациент после наркоза, но мало-помалу накопился опыт, вытеснил ощущение невероятности, заменив рутиной привычки, изменился и я, теперь действовал человек более зрелый, освоивший множество навыков, готовый к любым неожиданностям, еще одна маска, с каждым днем давившая все тяжелее; а на рубеже пятидесяти чувства вообще исчезли и воцарилась скука; я так и не понял, как это произошло, как могло случиться, что все богатство ощущений дебютанта сменилось брезгливой отстраненностью угрюмого слесаря.