Книга Обращенные - Дэвид Сосновски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы когда-нибудь пробовали ходить в женских туфлях? Пусть даже в очень мягких, вроде теннисных? Допустим, у вас большой размер ноги… да, как у меня, благодарю. Можете считать себя счастливчиком, если вам удалось сжать пальцы ног и подогнуть их внутрь. А теперь вперед! Только постарайтесь идти так, чтобы оставить ряд четких следов, ведущий прочь от норы, замаскированной куском искусственного дерна, через грязь, до асфальтированной дорожки, которая — честное слово — может вести куда угодно. Просто попробуйте. Но сначала спрячьте окровавленное платье. А также части тела его владелицы. Нацарапайте «Мама» на листе чистой бумаги, который вы сложите пополам и оставите на видном месте. Листок, на котором, по вашим словам, написан номер телефона некоего места, куда вы должны вернуться — в том случае, если все снова будет спокойно, и мама вашей сироты придет в этом убедиться.
Все верно. Я решил соврать. Вернее, если говорить откровенно, лгать и дальше. Когда у вас в багажнике заперта кроха, которая свято верит, что вы спасете ее не ради того, чтобы позже… Ложь — самый легкий способ этого добиться. Надо врать много. Врать нагло. Это будет ложь, похожая на дешевый парик на огромной лысине здоровенного прожженного вруна.
«Shave and a haircut», — выстукиваю я.
«Тук-тук», — отвечает Исузу.
— Она ушла.
Это первое, что срывается у меня с языка. Исузу смотрит на меня. Ее двухцветные глаза моргают. Она оценивает то, что я только что сказал. Ее волосы все еще перепачканы артериальной кровью, которая уже подсыхает. Она пряталась в норе, вырытой в сухой земле, и питалась кошачьим кормом — из-за таких, как я. Она полчаса сидела в багажнике — на всякий случай: вдруг такие, как я, все еще бродят вокруг, дожидаясь возвращения блудной дочери. И вот теперь я пристаю к ней со своей неуклюжей попыткой подхватить весь груз ее переживаний, точно дамскую сумочку. Что еще она может сказать в ответ?
— Врешь.
Если вампир может стать бледнее, чем есть, то я бледнею.
— Нет, это правда, — не уступаю я.
Если уж вы шагнули на эту дорожку — как ее ни назови, — вам уже с нее не сойти.
Я стою у нее за спиной, разглядывая свидетельства чудесного спасения ее мамы, и даже если бы мои внутренности столь же чудесным образом изменились, и вы могли бы видеть, как я дышу, вы бы все равно ничего не увидели. Я даже не выдыхаю. Пока Исузу не произнесет хотя бы слово. Или, по крайней мере, не взглянет украдкой. Не издаст хоть какой-нибудь звук. Пусть хотя бы снова скажет «врешь».
Но она ничего не говорит. Вместо этого она опускается на свои крошечные детские коленки, протягивает свои детские пальчики и ощупывает следы, которые я оставил. Не глядя на меня, она сообщает:
— Я умею читать.
И добавляет:
— Мама меня научила.
— Славно, — говорю я, задаваясь вопросом, с чего я взял, что именно эта конкретная ложь — самая удачная.
Несомненно, это поможет свести к минимуму всевозможные сантименты, даст ей что-то, на что можно надеяться, что ее отвлечет. И обеспечит возвращение в мою квартиру, где есть телефон. Но когда этот телефон в конце концов не зазвонит, — и когда, в конце концов, начнутся другие звонки, и когда…
Господи Иисусе…
Кто бы знал, что все так далеко зайдет! Само собой, я собирался отложить удовольствие на потом, но не собираюсь ждать, пока она окончит колледж.
Тем временем…
— «К», — сообщает мое отложенное-на-потом удовольствие. Потом: — «Е». «D». «S». Получается «Keds»![16]— провозглашает она, ее палец подчеркивает слово, отпечатанное на грязной земле.
— Правильно, — говорю я. — Так и есть.
И она продолжает читать слово «Keds» на каждом обследованном отпечатке, цепочка которых ведет до самого островка травы, который мог бы куда-нибудь вести… но ведет только в одну сторону.
Я вспоминаю своего папу.
Я не вспоминал своего папу… бог знает сколько лет. И не думал о нем как об отце. Я даже не знаю, думал ли о нем, как об отце, хоть когда-нибудь. Он был просто одним из членов семьи, который за все платил, которого дразнили за шутки, которые он откалывал в юности, который дымил, как холодная печка — он курил слишком много. Он удивлял меня всю свою жизнь — как можно удивлять ребенка такой большой вещью, как жизнь — то, что я считал само собой разумеющимся до тех пор, пока его не стало.
Это Исузу и ее мама заставили меня думать таким образом. Думать по-родительски. По-отечески, подобно простому смертному.
Полагаю, я пытался представить, что может происходить в ее голове — или, в конце концов, что там уже произошло — прежде, чем я решил подделать свидетельства чудесного спасения ее матери. Хотелось бы мне знать, хорошо это было или плохо — забрать у нее эту скорбь. Знаю одно: это мне удалось. Я заметил, что Исузу положительно воспрянула духом. Не знаю, как она выглядела до своего спасения. Возможно, я что-то приукрашиваю, согласно полуправдоподобным теориям, — может быть, так сделал бы кто-нибудь из вампиров, если бы я попросил его об этом.
— Она была красивая, твоя мама?
Исузу кивает.
— А те вампиры были вампиры-мальчики, верно?
Снова кивок.
— Ладно, идем. Наверно, они подумали, что она такая хорошенькая, что… — я позволяю себе не окончить фразу, но Исузу делает это за меня.
Это звучит как попытка прийти к согласию, и я ловлю отражение улыбки в окне пассажирской дверцы.
— Как Золушка, — шепчет она, заполняя оставленную мною пустоту.
Я киваю.
Таким образом, я склоняюсь к тому, что сделал доброе дело. Действительно доброе. Скажите, вам хотя бы когда-нибудь приходилось быть жестокими с детьми. Я полагаю, что вы должны быть к ним добры — так вы добьетесь успеха быстрее, чем жестокостью. По крайней мере, временами. По крайней мере так же часто, как выбирая иные пути.
Думаю, именно поэтому мне сейчас вспоминается папа. И вот почему мне кажется, что он умер слишком рано. Будучи смертным, папа, тем не менее, любил кровь. Он любил ее во всех формах, которые она принимает после тепловой обработки: в кровяных колбасках и кровяном утином супе; любил коричневые брызги, похожие цветом на дерьмо, под решеткой, на которой жарятся цыплята, и в виде сока, который вытекает из мозговых косточек. Последние ему особенно нравились — он с хрустом разгрызал их своими крупными коренными зубами, оставляя полупрозрачные обломки вокруг суставных сочленений, и эти обломки походили на пострадавшие от времени брелоки в виде костлявых кулачков, какие иногда дарят на память о вечеринке. Из него получился бы превосходный вампир, только шанс не выпал. Он умер слишком молодым, и смерть его была слишком ужасна. Его погубил рак легких, полученный благодаря другим трубчатым косточкам, которые он сосал с не меньшим удовольствием. Он выкуривал около трех пачек сигарет в день. Как и следовало ожидать, они проделали дыру в его горле, а затем выкопали ему еще более глубокую яму. Мне стукнула чертова дюжина (я никогда иначе не называю свой возраст, когда умер папа — это выражение позволяет безнаказанно выругаться). Другие люди, которых я любил, умерли раньше: тети, дедушки… моя ровесница, которую другие ребята звали «Пушистик» — у нее не было волос из-за лейкемии, в конце концов, погубившей ее, — но ни одна из этих смертей не потрясла меня настолько, как смерть папы.