Книга Обращенные - Дэвид Сосновски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не представлял, насколько люблю его, пока он не умер, и это единственное, что есть хорошего в его смерти: он умер прежде, чем у меня появилась возможность обращаться с ним как с куском дерьма. Он умер прежде, чем я смог выразить смущение его манерой одеваться или общаться с моими куда более крутыми друзьями. Конечно, он был не самым стильным парнем на свете, он ни черта не понимал в джазе, свинге и бигбендах. Конечно, у него были забавные усики, как у Чарли Чаплина, он произносил «th» как «t» — и в результате, сам того не желая, говорил непристойности. Но у него было доброе сердце, и он находил этому достойное применение.
Я расскажу вам историю, которую частенько рассказывал мой дядя. Они с папой вместе прошли войну — «Мировую» войну, тогда их еще не нумеровали. Как-то раз их занесло на какую-то ферму во Франции. Вечером их пригласили на ужин, а на десерт подали вишневый пирог. Мой папа берет ломтик и — щелк! — откусывает прямо с вишневой косточкой. Он «за океаном», обедает в приличной французской семье, в то время как люди вокруг умирают, и тут ему попадается вишневая косточка! Не желая смущать хозяев, мой папа делает именно то, что должен сделать такой парень, как он: глотает косточку. Снова кусает, снова — щелк! — косточка. И он тоже ее глотает. И следующую тоже. И следующую.
И тут хозяин, не на шутку встревоженный, внезапно спрашивает:
— Где ваши косточки?
Вот тогда мой папа наконец-то оглядывается по сторонам и видит, что у всех на тарелках полным-полно вишневых косточек, похожих на свежевыдернутые зубы. Это, оказывается, местная традиция — класть в пирог вишни прямо с косточками, чтобы сохранить их аромат.
Следует неловкая пауза, потом мой будущий папа что-то мямлит и в конце концов признается, что проглотил все косточки. «В Америке так принято?» — спрашивает хозяин. «Нет», — отвечает мой папа и объясняет, что мы в Америке вынимаем косточки, перед тем как класть вишни в пирог. Он глотал их, потому что думал, что повар просто недоглядел. Хозяева хохочут и уверяют моего папу, который уже покраснел до ушей: они потрясены… нет, они тронуты.
Вот он — Старый Свет, поглаживающий маленькую головку наивного и благовоспитанного Нового Света.
Пока папа был жив, дядя рассказывал Историю о Вишневых косточках для того, чтобы поддразнить его, позлить, смутить. И всякий раз заканчивал одними и теми же словами: «Вот и выходит, что дело яйца выеденного не стоило… точнее, высосанной косточки — верно?»
За исключением последнего раза. Последний раз мой дядя рассказывал Историю о Вишневых Косточках на похоронах моего отца — это был гвоздь программы. Но на этот раз он долго молчал, только его кадык тяжело дергался, будто дядя сам пытался проглотить вишневую косточку. Наконец, он произнес:
— Вот таким парнем был мой брат. Человечным. Он был человечным человеком. И настоящим джентльменом. Надо иметь гордость, чтобы вот так проглотить обиду, когда другие поливают тебя де… — он вспомнил, что находится в церкви, и поправился: —…грязью.
Потом дядя оглядел всех с аналоя, откуда произносил свою речь, и добавил:
— В общем, вы сами знаете.
Конечно, мы знали. Почти каждый из нас что-то глотал, и это было нелегко. Мне приходилось глотать слезы.
Мне только что стукнула чертова дюжина, и до меня совсем недавно дошло, что это начало рокового периода, именуемого периодом полового созревания. К тому же, я был мальчиком, который пытается стать мужчиной в Америке накануне Второй мировой войны — задолго до того, как люди заговорили о своих чувствах, потому что больше не могли держать рты на замке. Таким образом, я подавлял эти чувства, глотал их — и выносил это, по крайней мере, достаточно долго, чтобы давать им волю в мужской уборной, в кабинке рядом со стеной. Я находился внутри, дверь крепко запиралась, но мне приходилось пользоваться большим комком туалетной бумаги, чтобы приглушить звуки, которые шум спускаемой воды не мог скрыть.
Я не думал, что это настолько ранит меня. И был неправ. Теперь я страдал каждое Рождество. Мой папа умер двадцать четвертого декабря, и мне не грозило забыть эту дату. Каждый год был мне напоминанием, и каждый год мое горе воскресало. Я тосковал без отца. Я продолжал думать обо всех тех вещах, которых он был лишен, став мертвым. Я задавался вопросом: каким он был, когда ему было столько же лет, сколько мне исполнится в наступающем году. Я спрашивал себя: что бы он делал и чего больше никогда бы не стал делать, если бы знал то, что знаю я — если бы знал, сколько ему осталось.
Что бы я делал на его месте, если бы ему было столько лет, сколько мне сейчас?
В четырнадцать, в первую годовщину его смерти, я решил чаще принимать ванну. Не из соображений гигиены — просто чтобы расслабиться. Иначе спину у меня ломило, точно у Атланта.[17]Подольше полежать в ванной, с чашкой кофе и с ломтиком холодной пиццы «Пепперони» в пределах досягаемости. Я устроил все так, чтобы не слышать ни звука, кроме шума воды, бегущей из крана. Она бежала и бежала, не становясь холоднее и не переливаясь через край — так долго, как мне это было нужно. Моя мать — это было настоящее чудо — не стучала в дверь, не спрашивала, не утонул ли я, все ли со мной в порядке, и не кажется ли мне, что вода слишком горячая. И когда я начинал думать о моем папе и всех горячих ваннах, которые он никогда не примет, эта волшебная ванна, которая никогда не переполнялась — она знала, что делать с моими слезами.
В пятнадцать я делал кое-что еще, что обычно делают в ванной за закрытой дверью. И в шестнадцать. И в семнадцать.
И когда, наконец, стало очевидно, что мы скоро вступим в войну из-за одного типа с точно такими же усиками, как у моего папы — тогда я представил, как мой папа, не дожидаясь повестки, идет в армию. Если бы он знал то, что я узнал с тех пор, как его не стало — уверен, он бы пошел в армию. В конце концов, если он знал это, он знал, что пройдет через это и останется в живых. Он должен был знать, что проживет достаточно долго, чтобы произвести на свет сына, которого так скоро оставит. Для этого достаточно просто посчитать.
И когда я пришел на призывной пункт, у меня были определенные представления о войне — знания, которые проглатывают, чтобы потом выплюнуть.
Я уже упоминал о том, что такое последняя метка вампира, когда рассказывал об отчаянном ударе Исузу, который достиг своей цели — то есть меня. Вот вам другая часть истории, которую я добыл, вломившись в пространство своей ностальгии, как в чужую машину.
Подобно большинству моих дружелюбных собратьев, я стал вампиром во время Второй мировой. Это история о том, как далеко залетают мины. Это кусочек истории моего второго пупка. Вы думаете, если появился шрам, мне должно было быть очень больно, как если бы меня лягнула лошадь. Ничего подобного. Все, что потребовалось — это острый двенадцатидюймовый обломок, для которого ничто не может быть слишком твердым.
Итак, вот как было дело.