Книга Орина дома и в Потусторонье - Вероника Кунгурцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сана, издали наблюдавший за путешествием, вздохнул с облегчением. Крутясь внутри облюбованной Купальщицы, точно собака, пытающаяся поймать собственный хвост, он изо всех сил старался вспомнить, кто он такой, почему оказался здесь, за что ему — это?! Но — безуспешно. Он знал, в чем состоит его долг, а также чего он не должен делать — но только и всего. И всякий раз, когда ему казалось, что он вот-вот вспомнит — случалась очередная неприятность с ребенком, вынуждавшая его покинуть укрытие и начать действовать.
Наконец он решил — по возможности — обезопасить девочку от различных могущих с ней случиться напастей, с тем чтобы поменьше отвлекаться на заботы о Крошечке, а для этого нужно было договориться с обладателями болезненно острых углов, а также тех, чье положение в доме было особенно шатким или подозрительно скользким.
Первым в его списке значился половик, сплетенный из тряпичных остатков… Строго говоря, половиков было шесть, и каждый Крошечка своими неуверенными шагами могла сбуровить — и, приложившись лбом или затылком об пол, получить тяжкое увечье, несовместимое с жизнью. Среди половиков был главарь — старый, исхоженный вдоль и поперек, истертый до неразличимости рисунков, заключенных в каждую параллельную полосу, — звали которого Половец (по субботам половики исполняли во дворе половецкие пляски). Когда Сана попросил главаря вытягиваться в струнку при вступлении Крошечки на первую же из его полос, обещая за это долгую жизнь в доме, Половец изогнул спину радугой — будто из него пыль вытрясали — и, повисев так некоторое время, упал на место и согласился, правда с одним условием: что такая же долгая участь ожидает его собратьев. Сана, тяжко про себя вздыхая, обещался замолвить словечко за каждый из половиков.
С печью, считавшей девочку чем-то вроде кастрюльки, с которой хозяйка Пелагея носится по всему дому, а в печь отнюдь не сажает, и, даже напротив, выносит на волю, или же ухватом, вздумавшим ходить кверху тормашками, он легко договорился. Сундук и другие громоздкие вещи также пошли на контакт, равно как могущие упасть Крошечке на голову банки, по горло наполненные водой, с пестро-взлохмаченными головами букетов (в глаза бросались лаковые лютики, цикорий цвета синьки, зоревые маки); толстые немецко-русские и русско-немецкие словари, стоящие на этажерке; часы, висевшие на ржавом гвозде; чугунки, воинственные на вид сечки и т. п. Согласилась не пришивать девочке пальцы в обмен на то, что в будущем Ирина задаст ей работу, — швейная машинка. Мясорубка выпросила на десятилетие вперед возможность крутить котлеты, а за это покудова не перемалывать Крошечке пальчики. Иголки, при приближении к ним девочки, обещались провалиться между половицами; ножницы — не раззявливать железный клюв; ножи — повертываться к ней тупым концом; вилки — не колоть глаза; розетки — не пускать в свои темные электрические зевы развиленные указательный и средний (как раз подходящего для розеток размера); кипяток обещал не обварить Крошечку, а огонь — не обжечь.
Но со всеми-то ведь не договоришься!.. Были в доме создания, продраться в суть которых Сане не удавалось, а значит, он не имел возможности обратиться к ним как положено.
Например, радиоприемник, стоявший на самом краю стола, ничего Сане не обещал…
Приемник, волшебным поворотом круглой ручки до щелчка, начинал разговаривать, и остановить его можно было только той же ручкой, повернутой в обратную сторону до другого щелчка. В определенное время он обращался к слушателям с одними и теми же заговорными словами: «Здравствуй, мой маленький дружок… Сегодня я расскажу тебе сказку…», и вкрадчивый этот голос вызывал такой внутренний трепет, такое доверие, был так притягателен, что Крошечка, научившаяся к двум годам говорить и слушать, четверть часа (пока шла передача) сидела не шевелясь, завороженная, прильнув ухом к кругу, затянутому коричневым рядном, откуда исходил чарующий голос. Однажды, когда голос, рассказывавший сказки, сменился — как обычно — вестями с полей, девочка раскапризничалась, стала проситься в «радивое»: дескать, она там будет жить! И только Лилькин вопрос: «А как же я?», я ведь тут останусь, что ж ты одна в радио пойдешь, без мамы, я ведь плакать тут буду без тебя и рыдать — остановил ребенка. Крошечка, скрепя сердце, решила — пока что — остаться дома.
А как-то любознательное дитя умудрилось выдвинуть нижний ящик шифоньера, в котором — среди прочего — хранились лекарства, достала пузырек с крайне привлекательными на вид таблетками, приняв их за утаенные от нее конфеты, ловко отвинтила крышку и — пока никто не увидал и не отнял — принялась горстями запихивать кругляшки себе в рот. Сана проделал свой обычный маневр: влетел в ухо Пелагеи Ефремовны, стряпавшей на кухне пельмени, и отыскал в голове бабушки подходящее воспоминанье… Два бывших зэка, жившие в бараках на поселении, выпрашивали у нее морфий. Высоченные такие литовцы, краси-вы-е! Вошли в фельдшерский пункт и с порога бухнулись на колени: давай упаковку — и все тут! А когда она отказалась давать лекарство, поднялись (уперлись льняными макушками в потолок) и грозиться начали: дескать, голову тебе срубим, шалашовка белохалатная, закопаем под сосной, никто и не узнает, берегись, дескать, мензурка паршивая!.. Жить хочешь — давай морфий, и все! Пелагея, хоть была разъяренным просителям до пупа, наркотическое средство — с помощью которого зеленые братья, видать, хотели проникнуть в свои литовские леса — не дала. «Морфий!.. Лекарства-то в ящике, внизу лежат! Как бы ведь Крошечка…» — скалка вывалилась из рук, бабка понеслась к шифоньеру, отняла пузырек, затолкала пальцы в зев ребенка и вызвала рвоту. Целый фонтан таблеток в смеси с полупереваренной манной кашей залепил бабушке лицо, так что пришлось продирать глаза, отплевываться и отсмаркиваться.
Однажды Пелагея Ефремовна, как обычно, отправилась с Крошечкой в магазин: идти до него — два шага, всего только нужно обогнуть угол собственного огорода, забранного березовыми кольями, одетыми в бело-черную рванину (верх ограды идет волнами), и завернуть к истоптанному деревянному крыльцу. Бабка вела внучку, в другой руке держала авоську, а Сана неприметной собачонкой на поводке летел впереди них, отлично зная дорогу: только что не лаял.
Пока Пелагея в сумраке магазина дожидалась своей очереди, Крошечка — на промтоварной стороне — не теряя времени даром, поднялась на цыпочки, расплющила нос о застекленную пологую витрину, разглядывая круглые картонные коробочки сыпучей пудры с наляпанной на них Кармен (которые вызвали у девочки целый рой разнообразных мечтаний), куски земляничного мыла, терпко пахнущие даже сквозь стекло, бутылки с тройным одеколоном, похожим на мочу, черно-лаковые резиновые калоши с розовой пастью и прочие столь же изумительные вещи. Сана, нахально влезший без очереди, сидел на одной из чашечек весов, которые имели гусиные головы: когда железные клювы соприкасались, чаши были уравновешены, если же на дно алюминиевой тарелки клали, к примеру, халву в волглом серобумажном пакете, один из гусей с важным видом возносился выше своего товарища, и чтоб уровнять их, на другую чашу приходилось ставить соответствующую гирю. Сана на вес халвы — или хамсы — никоим образом не влиял.
Отстояв очередь, Пелагея Ефремовна купила пару буханок хлеба, каждая в полтора раза больше обычной, — хлеб этот, пышный, ноздреватый, необычайно вкусный, выпекал леспромхозовский Пекарь Анатолий Казанкин, и Люция с Венкой всякий раз сетками волокли в Город здешний хлебушек, который не черствел аж до пятницы, — кило соленой хамсы, чекушку подсолнечного масла, кило твердокаменного кускового сахара (приходилось разбивать его кайлом) и двести граммов конфет «Гусиные лапки». Продавщице Тасе — матери Ольки, которая когда-то накормила Крошечку крошками — некогда было обстоятельно поговорить с Ефремовной, перекинулись всего парой словечек. Но разговорчивая бабушка Пелагея все ж таки урвала свое, встретив на обратном пути товарок из бараков, каждая из которых была ей видна наскрозь, почти как Господу Богу: у одной она приняла шестерых ребятишек, другую излечила от дурной болезни, а третью и вовсе вытащила с того света.