Книга Небо в алмазах - Александр Петрович Штейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Разве у него армия! — восклицает Петя. — Видал я его офицера! На одном плече генеральский эполет, на другом — погон прапорщика, ну и ну! У старьевщика купил! В его коннице «Кавказ» команды отдаются по-русски. «Чашки навыдергайт!» — что означает: «Шашки вон!» Дергают, дергают шашки, не «выдергаются»! Тогда урядник — у него ведь там и урядники, как у русских казаков! — рапортует: «Никак нивозможно!» — «Как «нивозможно»?» — «Нимножко заржавел!»
Петя рассказал один из живописных анекдотов про опереточные порядки в армии бухарского эмира.
Ненавидя русского самодержца, но и завидуя ему, и подражая, эмир создал у себя конницу наподобие русских казаков; конница называлась «Кавказ» и делилась по цвету обмундирования на кубанский, терский и тюркский отряды. Все было как у царских казаков, даже лампасы на цветных штанах и нагайки, которыми лупили наотмашь по башкам. Это была конная гвардия эмира, размещенная на всякий случай близ дворца и неизменно сопровождавшая его при выездах.
Во времена, когда эмир принял протекторат царя, действительно для пущей важности команды на военных учениях произносились на русском языке, но сарбазы эмира не знали русского, и все время возникали конфузы.
«Трубач поднял саженную трубу и заревел над Регистаном. ...Командир протяжно закричал:
— Наме-исти!
На таджикском языке означало это: «Не стой, не задерживайся!» Но командир, побагровев от негодования, забежал вперед отряда, остановил солдат и, раздавая пощечины, закричал: — Ослы! Год вас учу! Год учу! Скоты! Когда говорят «намести», надо стоять, и ни с места, ослы! Не сметь двигаться, проклятые души! — Кто-то из зрителей задумчиво сказал: «Видно, по-русски наши приказы надо понимать наоборот. Говорят «не стой», — значит, надо стоять».
Это — из книги «Бухара» Садреддина Айни, основоположника таджикской литературы, писавшего и на узбекском. Судьба этого писателя и ученого, автора трехтомной антологии таджикской литературы, во многом примечательна. В книге «Бухара» он описывает день учений эмирской армии с командами на русском языке и то, как на площадь Регистана, где были учения, выводили узников. Впереди шел «князь ночи», шеф эмирской полиции, с топором в руке. Музыканты играли на дудках, свирелях и исполинских трубах, устремленных в небо, — я слышал рев этих труб и у нас в Самарканде, тоже на площади Регистан, в дни праздников и игрищ. С небольшой разницей — в Бухаре под рев труб с узников сдирали одежду и били кизиловыми палками по обнаженным спинам. Музыка заглушала крики и стоны. Садреддин Айни описывает пытки со знанием дела — сам был приговорен за участие в движении джадитов, ратовавших за скромные демократические реформы, к семидесяти пяти ударам кивиловых палок и сам замертво был брошен в эмирскую тюрьму: «При каждом ударе кожа приставала к палке и поднималась, а из раны во все стороны брызгала кровь. После семьдесят пятого удара визирь дал знак, палачи остановились, а державшие узника бросили его тело на землю. Он, как мертвый, лежал у ног начальника стражи и палачей».
Айни погибал в жутком, кишащем гадами подземелье под названием Обхана, находившемся под дворцом эмира. Спасли его, вытащив из подземелья и переправив к нам в Самарканд, русские солдаты.
Эмир в гневе отрубил голову родному брату Садреддина.
Здесь у нас, в Самарканде, Айни написал элегию «На смерть брата». Элегия — не элегическая: Садреддин Айни звал к восстанию.
— ...Разотрем деспота к чертям! — кричал я, склонившись над картой Бухарского эмирата и водя пальцами по его причудливо изгибавшимся на карте границам. — Только пальцем тронем — рассыплется!
Редактор отчитал юных шапкозакидателей.
— «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги!» — процитировал он русскую пословицу из своей недавней передовицы.
Резиденция эмира стала прибежищем колчаковских, дутовских, деникинских офицеров, через горы, через пустыни пробиравшихся сюда, в Бухару. Явились и офицеры турецкой армии. Они переучивают бухарских сарбазов на европейский лад. Эмир выгнал прочь всех старых солдат, служивших пожизненно и давно вышедших в тираж. В армии — молодежь, добытая двумя мобилизациями подряд. На выручку эмира движутся конные отряды Джунаид-хана, десятки тысяч сабель. Ферганский вождь басмачей Курширмат прибыл в Бухару. Младобухарцы утверждают: у эмира шестьдесят тысяч бойцов, пятьдесят пять орудий, несколько десятков пулеметов. Операция предстоит сложная, трудная и, вероятно, кровавая. Тем более что эмир бухарский объявил газават...
Покинув редакцию, мы поклялись друг другу — только что не на крови — быть в Бухаре любой ценой.
Город жил лихорадочной, интенсивной жизнью — прифронтовой. Орудия на лафетах, походные кухни, повозки обозов, грохот железных колес по булыжникам мостовых, в бывшем Дворянском собрании шли митинги, театрализованные действия, концерты. Кавалеристы татарской бригады пришли в партер, наполнив его сводящим с ума малиновым звоном шпор. В ложе над раковиной оркестра вырисовывалась мощная фигура в кавказской бурке, спадавшей с плеч живописно и декоративно.
Марцелло — друг-приятель нашей семьи! Вот личность, на плечах которой ворвемся мы в последнюю крепость феодализма!
Ни одно сколько-нибудь заметное событие в среднеазиатской истории первой половины века так или иначе не обходилось без активного вмешательства этого человека! О нем речь будет впереди, он того заслуживает. Здесь лишь будет сказано, что Марцелло, дергая головой — след от контузии — похвалив меня за мои газетные успехи, действительно обещал взять нас с Петей в Бухару. Я был приглашен в его салон-вагон, стоявший на вокзале, после чего не спал всю ночь, готовясь к восхитительным невзгодам жизни на фронте.
Об уговоре с Марцелло кроме Пети знал лишь один человек на свете, каковой была наша одноклассница. Она сшила мне кисет из голубого ситчика, на нем красной шелковой ниткой вышила мои инициалы — ради одного этого стоило идти на фронт! Однако Марцелло подвел нас — я потом расскажу, как это случилось, — но так или иначе решено было податься в Бухару на свой страх и риск. Не сказав ни слова ни мамам, ни редактору, захватив с собой жестяные кружки, редакционные мандаты, махорку, а я еще и голубой кисет, пошли на вокзал.
Нас встречали сгустившиеся сумерки, зеленые фонари на путях, нервные гудки маневрирующих паровозов, конское ржание, песня, которую протяжно тянул красноармеец в штанах с малиновыми лампасами, из прибывших на фронт красных оренбургских казаков, тех, что остались верными Советской власти, а не атаману Дутову:
Отец сыну не пове-е-е-рил, Что на свете есть любовь, Веселый разго-во-ор, Что на свете есть любовь...Эта песня запомнилась мне навсегда, и, работая над пьесой «Поющие пески», я отдал ее лавреневской Марютке.
Подойдя к одному из эшелонов и улучив минуту, когда поблизости никого не было, мы взобрались на крышу теплушки. Под нами жарила гармошка. Малиновый казак пел уже вдалеке:
Рассерди-и-и-лся сын, запла-а-а-а-кал, Во зеленый