Книга Память девушки - Анни Эрно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После Г. ей постоянно нужно ощущать мужское тело, руки, твердый член. Утешительную эрекцию.
Она горда быть объектом похоти, и чем больше парней ее хотят, тем выше она оценивает собственную обольстительность. Гордость коллекционера. (Что подтверждает воспоминание: однажды на лугу, после поцелуя со студентом-химиком, приехавшим в С. на каникулы, я принимаюсь хвастаться, сколько интрижек у меня было в лагере.) Заигрывания – пустая трата времени: ее влечение к их влечению не терпит отсрочек. Парни сразу переходят к делу, считая, что ее репутация дает им на это право. Уже во время поцелуя они лезут ей под юбку или расстегивают молнию на джинсах. Всегда одно и то же: три минуты, между бедер. Она говорит, что не хочет, что она девственница. Никакого оргазма, ни разу.
Она переходит от одного к другому, ни к кому не привязываясь, даже к Пьеру Д., с которым провела несколько ночей в каморке дежурного с окошком, откуда видно общую спальню для мальчиков, и который сказал ей – она впервые услышала эти слова – «Я люблю тебя».
– Нет, это просто влечение, – ответила она.
– Говорю тебе, Анни, это правда!
– Нет.
Ощущение, что я восхваляю то «я» из 1958-го, которое точно не мертво, судя по тому, как оно захлестнуло меня 8 февраля 1999-го, когда я пересматривала «В случае несчастья» с Бриджит Бардо. Тогда я сразу записала в дневнике: «Поразительно: в 1958-м я вела себя с мужчинами так же, как Бардо – допускала те же промахи, с той же непосредственностью говорила одним, что флиртовала с другими. Игра без правил. Воспоминания о такой себе я закапываю особенно глубоко». Я словно провозглашаю то бесстрашное «я» – хотя потом я испугалась, что оно снова завладеет всем моим существом и приведет меня к гибели (но что это за гибель, я бы объяснить не смогла).
Но что я обнаруживаю, погружаясь в то лето, так это необъятное, невыразимое желание, с которым не сравнится ни рвение девушек, готовых делать минет и всё что угодно, причем сознательно, ни заведомо безопасный БДСМ, ни раскованная сексуальность всех тех, кому неведомо отчаяние плоти.
Их имена и фамилии – восемь, включая Г. и Жака Р., – перечислены в столбик на последних страницах моей записной книжки из 1963-го, на которую я опиралась, когда писала «Событие»[26]. Сегодня я не могу сказать, зачем составила этот список спустя четыре года после лагеря.
Возможно, он был в записной книжке 1958-го, которую моя мать сожгла в конце шестидесятых вместе с моим личным дневником, искренне считая, что помогает мне искупить грехи перед обществом, уничтожая следы дурной жизни, которую вела ее дочь до того, как стала преподавателем литературы, «удачно» вышла замуж и родила двоих детей. Ее дочь, ее гордость, ее гнев, ее творение. Но правда уцелела в огне.
Историческая ловушка, когда пишешь о себе: этот список, долгое время олицетворявший мое «безнравственное поведение» – само словосочетание уже стало историческим, – в 2015-м кажется мне если не коротким, то уж точно не скандальным. Чтобы сегодня можно было в полной мере прочувствовать унижение, которому подверглась девушка из С., мне необходимо предоставить еще один список – список грубых насмешек, издевок, оскорблений, замаскированных под шутки, которыми компания парней-вожатых превратила ее в изгоя и посмешище. Парни эти обладали безусловной – и даже восхищавшей девушек – вербальной властью, оценивали эротический потенциал каждой, относя ее к «святошам» или к «готовым раздвинуть ножки». В общем, перечислить шуточки, которые они весело кричали ей вслед на забаву зрителям обоих полов – причем «первый» пол всегда был рад еще и добавить от себя, а «второй» улыбался без тени неодобрения:
«Я не такая, я не глотаю»;
«Романов начиталась»;
«Ты где эти темные очки откопала (хотя мне они нравятся), в киоске „Всё по 100“»?;
«У тебя задница как лохань»;
«Эй, в доктора поиграем?» (моя педагогическая некомпетентность быстро обнаружилась, и теперь я заменяю секретаршу из медпункта, которая в отпуске).
Двусмысленные фразочки (их произносят, трогая себя за яйца):
«Ищи и обрящешь»;
«Я не втыкаю».
Исковерканные песенки, которые они напевают, когда она проходит мимо:
«Если больше ты не хочешь, / Уберу его в штаны. / Хлоп-хлоп, ча-ча-ча» и т. д.
Туда же – их любимая пословица: «Человек предполагает, а женщина располагает». Конкретно она располагает плохо.
Написать наконец то самое слово, которое узаконивает этот поток непристойностей и громкое отрицание ее интеллектуальных способностей – «Ты? В классе с науками и латынью? Да я бы тебе аттестата за среднюю школу не дал!», – слово оскорбительное и лишь немного ослабленное, смягченное оборотом, популярным тем летом 58-го: «чуток шлюха».
Именно его, без смягчающих оборотов, я нашла на зеркале в своей комнате – там было написано моей зубной пастой, большими красными буквами: «Да здравствуют шлюхи». (Эта формулировка вызвала негодование у моей соседки – девушки благоразумной и дальше флирта не заходившей, – на что я отреагировала с иронией: «Тебя множественное число напрягает?»)
Девушка из 58-го не оскорбляется. По-моему, ей даже забавно – очередной глумливый выпад в ее сторону. Возможно, она видит в нем еще одно доказательство того, что они заблуждаются. Это ошибка. Она не та, кем ее называют.
Чем сегодня объяснить эту уверенность? Ее девственностью, которую она упорно хранит? Блестящими успехами в школе? Чтением Сартра? Главная причина – безумная влюбленность в Г., в Архангела, как она по-прежнему именует его даже перед Клодин Д. – которая, крутя пальцем у виска, называет ее «совсем поехавшей», – своего рода слияние с ним, возвышающее ее над стыдом.
И я уверена, что слова, выведенные красной пастой, впечатались в ее память вовсе не из-за стыда, а из-за несправедливости этого оскорбления и чужих суждений, полного несоответствия между ней и словом «шлюха». Я не вижу в том эпизоде ничего, что можно было бы назвать стыдом.
Даже когда однажды перед обедом она вдруг слышит смех пяти-шести вожатых, столпившихся у доски объявлений перед входом в столовую, подходит к ним и обнаруживает, что среди других листков на всеобщее обозрение вывешено измятое письмо, которое накануне она написала своей близкой подруге Одиль, но потом порвала, выбросила и начала другое. Ее окружают, гогочут, цитируя фразы из письма: «Тебя, значит, сводит с ума, когда Г., проходя мимо, дотрагивается до твоего плеча?» Она называет их ублюдками, кричит, что они не имеют права, спрашивает, кто посмел это сделать. Ей отвечают, что это повар, он нашел письмо в мусорном ведре и повесил на доску. Она срывает письмо. Требует повара. Тот не заставляет долго себя ждать и появляется из кухни с широкой ухмылкой, в восторге от своей выходки, так позабавившей остальных.
Я снова вижу его, этого В.: ему чуть за сорок, светлые волосы, пиджак в бело-синюю клетку, он любезный и приветливый, как и его жена, тоже повариха. Он явно горд и доволен собой. Хотелось ли мне влепить ему пощечину? Ему не влепишь: все на его стороне. Они окружают ее плотной стеной смеха, искренне не понимая, что тут такого. Осознаёт ли она, что сколько ни повторяй «вы не имеете права», это бесполезно? Что она сама во всём виновата – сама написала это сентиментальное письмо, сама оставила его на виду? Что никто не будет церемониться с ней, «чуток шлюхой», дурочкой, влюбленной в парня, который проводит ночи с блондинкой куда роскошнее нее? Что она не в силах противостоять собственному образу в их глазах? И именно этот образ сейчас определяет всё, дает повару право вывесить ее письмо, а всем остальным – право над ней потешаться. Я не помню, видит ли она связь между тем, что они о ней думают, и тем, что они с ней делают. Возможно, ее волнует только одно: Г. вполне мог прочесть письмо и теперь, наверное, презирает ее еще больше, чем все остальные.
Сегодня я вижу сходство между эпизодом с письмом и ночью с Г.: в обоих случаях было невозможно кого-то