Книга Георгий Иванов - Вадим Крейд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды сидя за чашкой кофе в «Наполи», вспоминали эти уже давние события. Но у Г. Иванова на уме был не гильотинированный Поль Горгулов, не его «Тайна жизни скифов», а только что вышедший «Якорь».
О «Якоре» – первой антологии эмигрантской поэзии – шли разговоры с лета 1934 года. Название дал Адамович, он же сказал, что можно без большой беды название заменить, но заменить было не на что. Сказал еще, что «Якорь» на первый взгляд может показаться названием вроде тех, что встречаются у Короленко, но навеяно оно стихотворением Баратынского, написанным им в конце жизни, уже вне России. В 1844 году Баратынский плыл на пароходе («пироскафе», как тогда говорили) из Италии во Францию. И, незадолго до своей скоропостижной смерти, написал в Средиземном море свое самое оптимистичное стихотворение. А слово «якорь» в нем – символ надежды. Написанное девяносто лет назад, стихотворение для Г. Иванова звучало современно, кроме слова «Пироскаф», единственного, добавлявшего этим строфам воздух старины:
Оптимизм немыслим без надежды. Но в прекрасной антологии «Якорь» надежда — редкая гостья, а оптимизм проявляется и того реже. Когда-то сам Георгий Иванов говорил: «Веселенькой лирики не бывает». Но тогда он и предположить не мог, что станет эмигрантским поэтом, и тем более не мог предвидеть нагнетенности пессимизма в эмигрантских стихах. Он открыл книгу наугад и стал читать Георгия Адамовича. В одном стихотворении прочитал: «Без всяких надежд впереди…», в другом — «Ну, вот и кончено теперь…», в третьем — «Недостижима цель…», четвертое было – «О том, как страшно все. И как непоправимо…», в пятом «Надежды никакой…». О каком якоре надежды или якоре спасения хотел своим названием антологии сказать Адамович? И почему вообще придаем мы столь большое значение надеждам? Отчего так привязаны к ним, словно отречение от них — какой-то вселенский конец сеанса. Отречение от надежд возможно, но это темное отречение. А что до поэзии, то (не первым ли сказал это именно он?) — не все ли равно, темное или светлое, низкое или высокое. Как у любимого им Иннокентия Анненского:
(«Невозможно», 1907)
Все слова равны между собой. Может, равны и вещи перед лицом более высшего ряда, да и перед лицом поэзии. То, что стихи необязательно поэзия — это может понять и ребенок. Что же такое поэзия? Никто не подыскал названия… Он сам писал в «Розах», что важнее слов гармония, ее живое торжество:
(«Перед тем, как умереть…», 1930)
Но и «гармония» — лишь одно из слов, что помогают оформить те немногие мысли, с которыми не расстаются до конца. Да, гармония — мера. Живительный воздух поэзии — она, без нее в стихах замирает дыхание жизни. Не новизна, а — мера. Тут источник его поздних стихов:
(«Меняется прическа и костюм…»)
И не раз в дальнейшем видна попытка углубиться в смысл гармонии, определить ее, может быть, дать ей иное, «современное» название. Он чувствовал и словно видел, что сущность примеряет одежды понятий, но все ей тесны. Веющая где хочет сущность словесно неопределима. С мыслью об этом он напишет стихотворение о любимом художнике.
(«Почти не видно человека среди сиянья и шелков…»)
Вся затея с антологией первоначально казалась обреченной. Издавать не на что, покупать некому. А главный из двух составителей – Георгий Адамович – на эмигрантскую литературу теперь уже смотрел скептически. Не скрывал он этого взгляда и в своих еженедельных статьях в «Последних новостях». Но года через полтора, с тех пор как об антологии заговорили на Монпарнасе, книга все-таки вышла.
На ее титульном листе – 1936 год, а шел еще 1935-й. Георгий Иванов листает «Якорь» за чашкой кофе. Кого-то составитель пропустил, кого-то вовсе не следовало помещать. Нет такой антологии, к которой нельзя предъявить претензии. Отдел «старших» начинается Дмитрием Мережковским, а он и стихи-то давно не пишет. В том же разделе – «Баллада» Владислава Ходасевича. Ее Г.Иванов слышал в Петрограде в чтении автора. В эмигрантскую антологию «Балладу» не следовало помещать. Во втором отделе собраны в алфавитном порядке парижские поэты. Тридцать один поэт. Все еще говорят о них – «молодые». Но Юрий Терапиано старше, чем Георгий Иванов. Анна Присманова тоже старше, хотя возраст мужской и возраст женский не одно и то же, Александр Гингер – на три года младше, Антонин Ладинский – на два, Перикл Ставров – на год. Покойный Борис Поплавский посвятил «Розу смерти» Георгию Иванову. Она включена в «Якорь» почему-то без посвящения. И как это Алексей Эйснер попал со своим написанным в Праге стихотворением в парижские поэты? Само стихотворение включено в антологию из-за одной-единственной строки: «Человек начинается с горя». Среди парижан нет Алексея Холчева, о котором Георгий Иванов тепло написал в «Числах». Третий отдел – пражане. Затем идут отделы, берлинцев, харбинцев и в заключительном отделе поэты отовсюду (кроме Парижа, Праги, Берлина и Харбина): Вера Булич из Гельсинфорса, Лев Гомолицкий и Войцеховский из Варшавы, Юрий Иваск, Карл Гершельман, Иртель, Шумаков из Ревеля, но нет в антологии лучшего рижского поэта – Игоря Чиннова. Листаем дальше… Константин Халафов, Илья Голенищев-Кутузов, Екатерина Таубер – Югославия, Глеб Струве – Лондон, Зинаида Шаховская – Брюссель. В целом же сильнейший крен в сторону парижан. Так и должно быть. В Париже волею судьбы собрались лучшие поэты эмиграции. Если судить по числу стихотворений (не по числу строк), Георгий Иванов представлен щедро, но и стихи у него не такие длинные, как, например, у Цветаевой, или у Поплавского, или у Кнута. Где только Адамович с Кантором набрали столько поэтов?
Представить Георгия Иванова в антологии по достоинству Георгий Адамович действительно постарался. Уехав из Парижа в Ниццу и продолжая размышлять над «Якорем», он написал Михаилу Кантору, своему сотруднику по антологии, второму ее составителю: «Ходасевич. Что-то уж чересчур много. Баллада об Орфее написана в Петербурге. Он ее всюду там читал — едва ли это эмигрантская поэзия в строгом смысле. Вообще он как-то выделяется в первом отделе. Это не мои козни, а справедливость. Я бы убрал у него одно — и прибавил бы одно Иванову: чистая справедливость!» Далее он писал Кантору о последовательности имен в первом отделе: «Я предлагаю порядок такой: Мережковский, Вячеслав Иванов, Бальмонт, Гиппиус, Бунин, Тэффи, Ходасевич, Северянин, Амари, Цветаева, Г. Иванов…» Кантор почти со всем согласился, предложив только поставить Цветаеву раньше Амари и включить еще одного петербуржца, тоже начавшего печататься до эмиграции и связанного с Гумилёвым — Михаила Струве. На этом оба составителя сошлись, и именно в такой последовательности был ими представлен первый отдел «Якоря».