Книга Ильгет. Три имени судьбы - Александр Григоренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты жив, а я нет.
— Разве я виноват в этом?
— Кто же тогда? — спросила она и исчезла.
Услышав такое, я решил выбросить просоленное ядро. Я выкатил его из дома и пустил в низину, где когда-то тек ручей. Несколько дней я провел без него, а потом, выбиваясь из сил, тащил его вверх, к дому. В те дни я едва не погиб от невыносимого одиночества, я решил — пусть они будут со мной, пусть они мучают меня, пусть они духи, а не память — какая разница?
Хуже всего, что без них просыпался мой разум. Он говорил куда более жестоко, чем вдова Передней Лапы.
Всякая чужая жизнь представлялась мне ясной, пропетой до последнего слова, и особенно жизни, отданные мне, когда шел я к своему гнезду на Древе. Все несли мне свои сокровища, как князю в лабазы, — в том права была дочь Ябто, моя названная сестра.
Нохо привел меня к ней, хотя жил ради мести. Нара, дочь Ябто, приняла страдания, чтобы подарить мне сыновей. Сам широкий человек, хотевший встряхнуть Древо, на самом деле вел меня к моей реке, а Лидянг заплатил смертью на оголенном стволе за то, чтобы я встал на ее берегах. Кукла Человека, мечтавший умереть, открыл мне тайну, и получил в награду то, чего ждал давно. Железный Рог заставил меня поверить, что я человек, маленький раб Тогота, отдал мне свое отважное сердце, мать ушла с аргишем мертвецов, успокоившись, что теперь я знаю путь и что я не один. Даже те, кто был далек от меня, вроде Нойнобы, Хэно, его воинов и вдов, тоже несли мне то, что могли, хотя каждому из них казалось, что делают они свое дело.
Разум соединял мою участь, как осколки глиняного сосуда, и доводил до мысли невыносимой — обернулись эти дары тем, что оказался я в чужой земле с мертвыми небесами, у города, окруженного страшным рвом.
Я вспоминал изумленное лицо шамана и движение его губ, произносящих: «Ушли духи. Пусто в мирах», — он раньше всех нас узнал, что там, за Саянами — не рай, а Пустота. Нет в ней ни чудесных даров людям, ни насмешек бесплотных, ни Семи Снегов Небесных, ничего нет.
Но тогда же вдруг подумалось мне, что Древо — не ложь, что мой искристый бог — не предатель. Он просто оказался слабее Пустоты, она расколола Райские горы и поразила его. Так бывает и среди людей, и среди бесплотных — кто-то оказывается слабее…
Но я не знал, о чем мне спросить Пустоту, как говорить с ней.
* * *
Смрад сочился из-под земли, а людей тянуло к развалинам. Они шли на холм, ставший равниной острых камней, когда поднимался ветер, и что-то искали в обломках. Это была их жизнь, она не вызывала во мне ни любопытства, ни сострадания. Город, даже поверженный и пустой, оставался для меня чудовищем, и, если бы не дом, откуда меня никто не гнал, я, наверное, ушел бы еще дальше от холма, чтобы не видеть его.
Этот дом стоял в одиночестве в двух или трех полетах стрелы от Врат Молитвы, люди же обитали в остатках жилищ со стороны других ворот. Я жил один, не сообщаясь ни с кем, и не умер от голода только потому, что недалеко, в низине, росло несколько тонких, уцелевших лишь по своей малости, деревьев, усеянных большими желтыми ягодами. Неподалеку было заросшее травой поле с клоками желтеющего растения, из верхушек которого я добывал мягкие зерна и ел, — так, я видел ранее, делали многие из хашара.
Там же неподалеку я нашел яму с водой на глубоком дне — то были остатки колодца, каменный верх которого несомненно исчез во рву. Среди обломков войны мне попался кожаный мешок с веревкой по краям, я положил в него плоский камень, привязал ремень, оставшийся от существа Сэвси-Хаси, доставал воду, пил, столько мог, а остатки лил на себя. Внутренний мех, некогда спасавший от холода, осыпался почти весь, а то, что осталось, саднило тело и стало моим мучением — от него я спасался, выливая на себя воду.
Раз в день, а то и реже я утолял голод, возвращался к себе и не думал о том, что будет, когда я объем деревья и выпью колодец.
Наверное, смерть моя была делом совсем небольшого времени.
Но вышло против ожидания.
Ко мне вернулся слух.
Случилось это, когда пришла жара.
Я дремал в утренней тени, прислонившись к наружной стене. Поднялся ветер и вместе с тошнотой принес то, от чего я вздрогнул. То были обрывки далеких звуков. Сначала я подумал, что звуки рождаются во мне самом, и, может быть, кто-то зовет меня к просоленному камню для разговора. Но ветер дул, и звуки не уходили. Поднявшись, я увидел сквозь густой жаркий воздух вереницы людей, тянущиеся к остаткам Врат Молитвы.
И я побежал навстречу звукам.
Пустота явила первое чудо, но тогда я не думал о нем, как не думает оголодавший до мрака в глазах, чью пищу он ест.
С той поры, как ушли монголы, я утешался лишь тем, что никто не погонит меня к страшному рву, — теперь я бежал к нему сам и, подбежав, будто не видел его. Люди с закрытыми материей лицами проходили по мосту под уцелевшим сводом ворот, воздевали к небу руки, пели что-то похожее на рыдания и вой, и я слышал пение, еще не понимая до конца, что это не обман.
* * *
Говорили, что за этими стенами людей было больше, чем во всем монгольском войске вместе с хашаром, а осталось столько, что всякий человек стал заметен.
Так и меня заметили.
Все выжившее остановилось селением на знакомом мне пути из Бухары. Оттуда к стенам тянулась широкая пыльная тропа. По ней люди шли к городу, а я — навстречу людям. Я слышал шум ветра, далекое пение, и каждый из шедших поднимал на меня глаза, но удивления в них не было.
Потом я узнал: в тот день они по своей вере поминали умерших — оттого и пели, и воздевали руки. Но на развалины они ходили всякий раз, когда ветер рассеивал смрад. Люди искали вещи и еду — и то и другое было отравлено смрадом, но, видно, иного у людей не оставалось.
Первыми я увидел стариков и старух. Взрослых мужчин монголы почти совсем не оставили — наверное, поэтому первый попавшийся старик поманил меня рукой и сказал:
— Инчо биё… инчо…
Это были первые слова, которые я услышал и, главное, понял их смысл.
Ушедшее зрение оставляет свою силу слуху, а слух — зрению. И можно сказать, что чужую речь — а там будет много чужих языков — я начал постигать глазами. Глаза мои стали цепкими, они ловили соответствие звуков и движений губ, а слух сделался жадным до всякого звука, и первые дни я с непонятным наслаждением слушал даже гудение здешнего гнуса — мух, собиравшихся тьмами для мучения людей.
* * *
Одежда моя показалась старику странной, а лицо — нет. При жизни Самарканд встречал караваны, и здесь никогда не удивлялись иноземцам. Старик спрашивал меня о чем-то, и я кричал ему в ответ по-остяцки: «Темно говоришь, дедушка», — радуясь, что слышу свой голос. Ни единого звука в моей речи он не узнал, долго смотрел на меня, потом поднялся и пошел в дом, в котором одну стену заменяли высокие связки сухой травы. Он вынес мне хлеба — обвалянный в золе кусок величиной с мою ладонь. Я ел, а вокруг собрались другие старики и старухи и молча смотрели на меня.