Книга Ильгет. Три имени судьбы - Александр Григоренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На другой день из ворот посыпались люди. То был новый хашар, он заполонил равнину перед стеной и снова забрал меня. Нас окружили и погнали куда-то за холмы. По пути всадники отрезали от толпы по куску, оставляли на месте, а остальных гнали дальше. Когда весь хашар был разрезан на части, людей начали выставлять цепью, которая тянулась по холмам до самого города. Потом проехали мимо нас повозки чем-то нагруженные…
Открылся замысел хозяев, когда пошло по людской цепи движение — рабы что-то передавали от одного к другому, — и скоро человек, стоявший рядом, передал мне кожаное ведро, наполненное черной поблескивающей жидкостью…
Это была нефть. Она сочилась из-под земли за каким-то из ближних холмов. До ночи наполненные ведра шли по рукам рабов — от источника к городу. Я впервые видел эту черную блестящую воду и не мог понять, зачем она понадобилась хозяевам. Работа наша прекратилась уже в темноте. Всадники собрали цепь и погнали толпу обратно, к городу.
Над Самаркандом поднималось зарево — то пылала крепость, облитая нефтью.
Всю ночь пламя упиралось в небо. А утром заработали тараны, и народ, загнанный наверх, стачивал молотами стены и башни ворот. Скоро остались от них только покатые груды камня — только Врата Молитвы были оставлены для входа и выхода.
Но и тогда судьба не подпустила меня к городу. Наступало тепло, и монголы велели зарывать тела и засыпать ров, опасаясь, что мор пойдет по пятам войска. В других городах не было у хашара такой работы, все — и люди, и животные — оставалось лежать там, где настигла гибель. Но Самарканд забрал народу больше, чем все другие города…
Я был среди тех, кому определили копать землю под могилы неподалеку от переполненного рва, другие собирали тела под стеной, загружали ими повозки и везли к нам. От усталости я не различал того, что делаю, мертвецы для меня сравнялись с сором земли, десятники не давали роздыху, и, наверное, скоро я свалился бы в яму, которую сам копал. Кто-то сзади толкнул меня в спину, я упал в грязь, и, поднявшись, увидел монгольского всадника. Он смотрел на меня долго, улыбался, будто ждал чего-то.
— Сэвси-Хаси? — проговорили его губы.
Это был Боорчу — единственный монгол, назвавший мне свое имя. Наверняка узнал он меня по одежде, по глухой юрацкой малице — из всех людей, носивших ее, видно, один я добрался до этой земли.
Боорчу еще говорил что-то, показывал руками трубу, приставленную к уху — справлялся об участи своего подарка. Я стоял и молчал.
Он посмотрел на меня еще немного, подъехал, схватил за шиворот, так что я едва не задохнулся, затащил на круп коня и повез куда-то.
Монгол отвез меня за холм, стряхнул на землю и нагайкой указал на канаву, которую рыли зачем-то и бросили. Я залез в нее, смотрел на всадника, ждал, что будет, не чувствуя страха, — усталость и голод давно выгнали из меня страх. Он подъехал ближе, приставил к моей голове нагайку и толкнул — я понял это как приказание лечь в канаву.
Я лежал лицом вниз, ждал, не думая ни о чем, но не дождался ни стрелы в спину, ни удара саблей. Когда поднял голову и осмотрелся — монгола уже не было рядом.
В канаве я провел всю ночь, а утром заполз на плоскую вершину холма и увидел — на равнину, с которой унес меня Боорчу, монголы выгоняют людей, чтобы делить на числа, раздавать жизнь, рабство и смерть.
Меня среди тех людей не было.
Зрелище, подобное тому, что творилось на равнине перед разрушенным городом, я видел не раз. Пространство, заполненное людьми, не удивляло и не пугало меня. Сильнее было другое желание. Я сполз с холма и стал собирать сухую траву. Собрав целую охапку, постелил ее на дно канавы, лег и уснул.
Тихую жизнь принято мерить переменами. Идет человек от детства к юности, от юности к зрелости, потом ждет старости и смерти. По пути меняется его облик, рождаются дети, которых он сначала учит стрелять и ставить петли, потом ищет для них невест, или думает о калыме — тем и помнит свой век. Так и я жил…
Но здесь не было у меня ни облика, ни возраста, ни детей. Свою жизнь после той войны я мерил мыслями. Они приходили ко мне одна за другой, и каждая оставалась на свой срок — от весны до осени, на год, или несколько лет. Они были разными, и почти всегда мучительными — но по большей части я помню только их. Все прочее, происходившее с моим телом, было однообразно, и лишь очень немногое стоило памяти…
Когда-то, рассказал мне один тау: даже люди-бонка, носящие одежду из волчьих шкур и утратившие человеческий облик, знают, что никто не умрет раньше времени. Человек жив, пока не сделано его дело. Не хотят этого понимать только по глупости и от обидной краткости жизни.
Здесь, у холма называемого Афрасиабом, и должна была закончиться и моя жизнь. С гибелью существа Сэвси-Хаси не стало во мне никакой надобности. Так я думал, когда ушли монголы.
Йеха отдал свою жизнь за мою от великой души. Но зачем спас меня Боорчу — я не понимал. Наверное, он сделал это по неразумной доброте, которая встречается и среди хозяев мира.
Если же была в его поступке судьба, то для какой участи я оставлен в живых? Стрелой в ране застряла эта загадка, и — трудно поверить — первое время после ухода монголов я тосковал о хашаре, боялся непривычной пустоты и неподвижности пространства.
Я поселился в одиноком доме с большой дырой в крыше, которая не мешала мне — наоборот, помогала, поскольку я страдал от нехватки холодного воздуха. Палкой я прорыл канавку, по ней вытекала из дома дождевая вода. Хотя, дожди здесь редки…
Там же лежало просоленное ядро. Сначала я не обращал на него внимания, но однажды, устав на поисках пищи, я уснул на нем и увидел человека.
Это был Нохо. Он молчал, глядел на меня, и поскольку сон живет своей волей, я ни о чем не мог спросить его. Но однажды я лег, закрыл глаза, вспомнил о сне — и все повторилось. Как человек выходит из ночной темноты и садится у костра — так появился Нохо. Он глядел на меня, и мимо меня — не мог я понять его взгляда. Не было на Песце ни ран, ни крови.
— Скажи мне что-нибудь? — попросил я.
Вместо ответа, он поднялся и исчез в темноте.
С того дня я понял, что могу звать людей, — звать своей волей, а не волей сна. Я ложился, закрывал глаза и поднимал в памяти жизнь, оставленную на Древе Йонесси. Вслед за Нохо навестил меня Железный Рог. Он ехал на своем чернолобом быке, смотрел на меня улыбаясь, и олени на его скулах вытягивались в прыжке. За спиной тунгуса сидел маленький человек в грязной малице, которого я не сразу узнал, а узнав, вздрогнул — то был мальчик-сонинг, раб кузнеца Тогота, отдавший мне свое сердце. «Остановитесь!» — закричал я в голос, но от голоса тут же исчезли и Железный Рог, и мальчик.
После тех первых встреч я не мог понять, откуда мои видения — приходят ли это духи, или просто говорит моя память? Позже я стал почти уверен, что это духи, поскольку приходили ко мне только мертвые, те, в чьей смерти не было сомнений. Поняв это, всеми силами души и памяти стал я звать Нару и детей, но они не откликались и, значит, думал я, были живы. Эта мысль принесла мне радость, но она была недолгой. Те, с кем хотел я говорить — дочь Ябто, Кукла Человека, Лидянг, Йеха, — не приходили, как я ни звал. И говорить-то я не мог. Тогда я понял, что это не духи, а просто в моей памяти оседает былое. Даже первая услышанная речь не заставила меня отказаться от этой мысли. Пришла женщина, вдова Передней Лапы, и произнесла, не открывая рта: