Книга Пурга - Вениамин Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помнился Панкратию последний бой. Штрафники бежали рассыпанной массой, затопляя поле сражения матерками, диким, разлаженным — уурраа! Воинственный крик распахнул настежь солдатские рты. Слева от цыгана месил сапогами осеннюю грязь тугощекий латыш. Обессиленная дальним полетом шальная пуля угодила ему в зубы. Боец выплюнул кровавые крошки, выпихнул языком мертвую пулю. Не сбавил бег, не разомкнул цепь обреченных пехотинцев. По русским беспощадным штыкам начала скатываться неприятельская кровь. Увядали налитые страхом глаза. Под ногами гремели сбитые с голов каски.
Панкратий, озверелый от смертельной схватки, дробил прикладом черепа и ключицы, всаживал в животы штык почти по самый обрез винтовочного ствола. Сам по-звериному ловко увертывался от чужой стали. Подбегал на помощь к робким штрафникам. На долю секунды перехватывал занесенные над чьей-то жизнью немецкие штыки. Орущие глотки вышвыривали матерки, нечленораздельные звуки. В удобный момент Панкратий выхватил из-за голенища сапога неразлучный нож, всадил в бок носатому капралу. Тот обмяк, выронил из рук оружие и стал нехотя оседать на истоптанную кровавую землю. Давясь незнакомыми словами, усмиренный вояка вытянул вперед правую руку в последнем приветствии обожествленного фюрера.
Штрафбатовцы бились насмерть. За кем и числилась вина — все смывалось дерзкой отвагой, жестокой, неравной битвой. К старым пулевым и осколочным ранениям бой приращивал свежие. Судьба не дала и на сей раз попасть кузнецу в объятия смерти. Штыки задевали его вскользь. Гимнастерка, брюки были липкими от крови. Во вражьей темной силе стали появляться заметные просветы. Но из-за крутого холма взбурунилась свежими штыками новая мощная волна. С флангов по нашей пехоте поливали мотострелки. Заметно поределые ряды штрафбатовцев принимали на себя огонь и славу.
Не сразу сообразил Панкратий — почему его обгоняют одноротники. Простреленную ногу он волочил вгорячах по скользкой земле, пропахивая носком сапога кривую борозденку. До неба долетел крутой трехслойный матерок. Остановился боец, заголил просеченную штанину. Автоматные пули раздробили даже рукоятку ножа. Напористые струи крови сгоняли за кирзовое голенище мелкие крошки подколенной кости.
«Чего хайло разинул — беги!» — рявкнул сзади пузатенький ефрейтор, стукнув в спину ободранным прикладом.
«Ходулю перебили».
Ефрейтор убедился в значительности раны, стал присматривать за другими штрафниками…
На банном полке криво сращенную ходулю Панкратий нахлестывал березовым веником. Омертвелая нога, словно деревяшка протеза, порой не ощущала прикосновения распаренных листьев. Грудь, бока, руки, ноги гудели от ран: парильщик угадывал в теле еще много неизвлеченных осколков.
— Хирург прав, — вслух раздумывал кузнец, — в мартен меня надо сунуть… Неет, голубушка-жизнь, шалишь! Рано на переплавку. Подержу еще в руках небитую карту…
Трижды приходил к кузнецу председатель, упрашивал оживить горн. На делянах много лопнуло лучковых пил. Никто кроме Панкратия не мог паять полотна.
— Не пойду, — отбояривался мужик. — Я по всему телу инвалид. Списан подчистую. Сам Сталин в кузню не запихнет.
Злоба, обида, досада жгли нестерпимо. Хотелось зажечь паклю, подпалить проклятую Тихеевку, поставленную принудительным трудом алтайских сосланцев.
— Возле меня смерть рядышком ходила да не наткнулась. Изувеченный, но живой. На нашу паскудную артель наишачился задарма — капец! Ступай, ищи нового кузнеца.
— Мил-человек, где они — новые?
— Ничего не знаю. Были мы конями резвыми. Спутали нас. В путах спим. В путах живем.
— Иди в кузницу, сена артельного твоему коню дам.
— Овса достану.
— На какие шиши купишь? Овес нынче ценой кусуч.
— Не твое дело, — открыто зубатился инвалид и шел со скребницей к вороному, крепконогому жеребцу. Был он чернее ночи. Ладен статью, горяч под седлом. Заржет раскатисто — заморенные тихеевские клячи уши настораживают, головы задирают, пытаясь высмотреть голосистого незнакомца.
Забывал Панкратий умываться, не всегда соскабливал с ладоней и пальцев следы вара и дегтя. Зато часто чистил и холил жеребчика, расчесывал длинную, шелковистую гриву.
Наведался в Тихеевку вездесущий уполномоченный. Меховой Угодник остановился у свояка — мастера-краснодеревщика. Своячок был мужичок ушастый, глазастый. Знатный подхалим и доносчик. Районное начальство, комендатурных служак постоянно держал в курсе всех тихеевских дел. Валил тихомолком могутные кедры, в бору раскряжевывал их со своим братаном. Там же, в кедровнике, распиливали ценную древесину на доски маховой пилой. Сушили заготовки дома, делали красивые комоды, буфеты, кровати, стеллажи. Мастерили игрушки для деток руководящих особ. Краснодеревщика прозвали в деревне Политурой. Сияла мебель лаком. Процветала в Тихеевке частная лавочка с поощрения и попустительства малых властей.
Политура скоренько уведомил Мехового Угодника: «Возвернулся неугомонный цыган. Работать на артель не хочет. Где-то сконокрадил отличного жеребца…»
Уполномоченный подкатил к избе инвалида в расписной кошевке. Сытая, справная лошадь била копытом утрамбованный снег. Приезжий не спешил вылазить из теплой собачьей дохи. Запашистое сено в просторной разъездной кошевочке похрустывало под грузным телом. Желание посмотреть вороного коня пересилило лень. Сбросил с плеч доху, вошел в калитку. Увидев стоящего под попоной доброго жеребца — присвистнул от зависти. На крыльце появился хозяин с плеткой в руке.
— Здорово, солдат!
— Привет, начальничек!
— Конек — заглядение. Говори честно — краденый?
Усмехнулся язвительно инвалид, вытянул хромую ногу.
— Кладеный конь, давно кладеный…
— Хмм… Почему в кузницу не выходишь? Пилы надо паять. Подковы кончились. Полозья у саней стираются.
— Полный инвалид. Кавалер всех ран. Потому дома сижу.
— Запрудин тоже инвалид. Стахановец. По две нормы валит. Дед Аггей и тот у смерти отгул попросил. Напарничает с твоей дочерью, оборону крепит. Вот что: коня твоего именем тыла поставим на вывозку древесины.
У бывшего артельного кузнеца часто задвигались тугие желваки. Допросы, тюрьма, унизительное положение штрафбатовца не разрушили неуступчивость характера, не потушили горячность и дерзкость. Они всколыхнулись крутой волной. Припомнились издевательства на допросах. Тушили окурки о нос «врага народа». Поливали канцелярским клеем черные, кучерявые волосы. Напяливали на голову заплеванную урну с окурками. Подсовывали спящему под бок колючую проволоку. Обливали ледяной водой из пожарного брандспойта и примораживали к нарам. Но это были цветочки по сравнению с ягодками. Обернутый в войлок чугунный пестик от ступки, гирьки в пиме выколачивали признания из слабосильных, трусливых, но не из Панкратия.
Перед ним маячила сытая рожа тыловой крысы. Кто для него цыган Панкратий — бывший кулак, ослушник, тюремщик, штрафбатовец. Разве раны сердца, души, всего тела тронут Мехового Угодника? Хочет израненного человека поставить у наковальни, отобрать коня. Не выйдет.