Книга Король без трона. Кадеты империатрицы - Морис Монтегю
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отец! Отец! Он говорит, он воскрес!
Старый часовщик прибежал со всех ног.
— Шарль, Шарль! Дитя мое дорогое!.. О, простите, государь!.. Какое счастье!.. Вам лучше?.. Вы поправляетесь!.. О, благодарю вас, благодарю! — воскликнул старик.
Он, путаясь и захлебываясь слезами радости, снова благодарил своего принца за ту милость, которую он даровал им своим возвращением к жизни.
Но Рене внезапно вспомнила все воображаемые опасности, окружавшие их со всех сторон, и поспешно сказала:
— Государь, простите нашу дерзость, но знайте, что вы здесь слывете за моего брата и сына моего отца… Обнаружить ваше рождение — это значило бы подвергнуть вас новым опасностям. Примите же, умоляю вас, создавшееся положение вещей и соблаговолите нам разрешить то простое и родственное отношение, которое мы проявляли к вам в детстве при посторонних посетителях нашей лавочки.
Больной вторично улыбнулся и прошептал:
— Я рад… Почему это и в самом деле… не так!.. Мои последние друзья… отец… сестра!.. Ваша преданность дает вам… все права… И потом… видите ли… я так страшно устал быть… тем, что я есть!..
Силы снова изменили ему, он упал на подушки.
Но этот припадок слабости скоро миновал. Людовик снова раскрыл глаза… Они были полны безграничной признательности и глубокой доброты.
Вернувшись домой, Давид Дитрих первым делом поднялся к больному. Лишь только он успел переступить порог, как тотчас же услышал голос своего пациента:
— Благодарю вас, доктор!.. Вы спасли мне жизнь…
Давид даже вскрикнул, искренне обрадованный благотворными результатами своего лечения.
— Ага, наконец-то! — крикнул он. — Вот мы и пошли на поправку! Сегодня у нас праздник! Пора, пора: бедный папаша и сестричка совсем истомились… Ну, теперь все пойдет на лад. Нужно только хорошее питание да чистый воздух, чтобы укрепить свои силы… Не дальше как через месяц вы уже будете гулять на своих ногах.
Дитрих в своем восторге жал руки Гранлису, целовал Борана, обнимал Рене… Молодая девушка вспыхнула как зарево под взглядом своего принца, хотя это проявление восторга было вполне понятно.
Был уже сентябрь 1807 года. Капитан Гранлис уже более двух месяцев колебался между жизнью и смертью. Теперь наконец чаша весов склонялась к хорошему исходу. Все сомнения неизвестности отходили в сторону, все ухаживавшие за ним могли передохнуть.
Но, когда принц набрался достаточно сил для того, чтобы сидеть на солнышке у окна, выходившего на главную городскую площадь, когда он настолько окреп для того, чтобы принимать участие в беседах, Дитрих снова возобновил свои любимые разговоры о великом освободительном движении Франции, о благословенной республике.
Хотя Боран с дочерью и предупредили заблаговременно принца о своеобразном складе мыслей молодого врача, но тем не менее они очень опасались какой-нибудь вспышки со стороны принца, вызванной справедливым негодованием. Однако их опасения были излишни.
В первый же раз, когда Дитрих начал разглагольствования на свою любимую тему, Гранлис улыбнулся без малейшей тени горечи и промолвил:
— Да, я знаю… Я находился в полузабытье, но тем не менее до меня доходили обрывки ваших разговоров. Я знаком с вашим образом мыслей… Я припоминаю, как вы говорили, что вы очень любите людей восемьдесят девятого и девяносто третьего годов… У каждого свой вкус… Но мне было бы крайне интересно узнать: за что вы, собственно, любите их?
И Дитрих перед лицом Людовика XVII начал воспевать свои хвалебные гимны революции, воспевать падение в грязь и в кровь головы последнего короля Франции. Гранлис молча слушал все эти речи, тогда как его верные подданные в своем смятении низко склоняли голову, опасаясь того, что принц не выдержит и выдаст себя бурной вспышкой негодования. Но они опять-таки ошибались: принц оставался все так же спокоен и бесстрашен.
А Дитрих старался вовсю. Громкие фразы так и сыпались с его языка. Права человека, гражданское равенство, богиня разума, пробуждение человеческого достоинства, народ, познавший свою мощь и царящий в свою очередь, — что за дивные метаморфозы, какая великая заслуга настоящего века, какая честь для страны, для Франции! И тотчас же он переходил к Средним векам, к эпохе приниженного рабства.
— Подумайте только! — восклицал он. — Тысячелетие пресмыкания под мощным кулаком сильнейшего или того, кого почитали таковым. Тысячелетие суеверий, преклонений, позорных поступков, насилия, грабежа, смертей под сенью виселиц, при зареве костров. А потом?.. Разве потом стало лучше? Невыносимый гнет продолжал давить по-прежнему; связанный по рукам и по ногам, с крепко зажатым ртом, народ молчал, находясь под вечным страхом жестокой расправы. Подати, барщина, рекрутский набор; налог на хлеб, налог на соль, налог на молитву, налог на мысль. За небо или землю — за все надо платить. Король же со своим двором, со своими герцогами и фаворитками — особенно с последними, — зарывшись с ними по горло в золото, небрежно раскидывал направо и налево груды червонцев государственной казны, составленных из медяков народной голытьбы, ее крови, пота и стонов, говоря: «Это мое право, дарованное мне Богом».
— И вы действительно верите, что в ту эпоху и небо и земля носили такую мрачную окраску? — спокойно спросил Гранлис.
— Верю ли я этому?.. Верю ли я!.. Но для многих эта эпоха существует еще и поныне… И близок час… Но нет, нет! Терпение! Всему свое время!
— Но мы сами… с Наполеоном?..
— Э! Это не то же самое. Он сам себя создал. Он вышел из народа; он каждому гражданину открывает необъятный мир надежд. Его новоиспеченная знатность — не что иное, как хлесткая пощечина всей исконной, родовой аристократии! И, что ни говори, всем титулам и привилегиям пришел конец… Создавая новые, Наполеон этим самым убил прежние.
— Возможно! — все так же равнодушно согласился Гранлис.
Это неизменное спокойствие и равнодушие совершенно сбивали с толку Борана и его дочь. Их положительно ошеломляло это пассивное отношение к идеям, ниспровергающим все принципы и устои прошлого.
Однажды Дитрих сказал следующее:
— Вы еще очень молоды, вы ничего не видали… Вам в девяносто третьем году было всего только восемь лет, а мне было уже целых двадцать, я уже все понимал. Я издали следил за всем происходившим, и это расстояние придавало беспристрастность моему суждению. Поэтому я все-таки скажу, что во всем этом ужасе было много справедливости и величия.
Гранлис молча покачал головой и тихо спросил:
— Вы думаете? Я действительно был еще очень мал, но я был свидетелем… таких… фактов, которые нельзя позабыть.
— А я, — с ожесточением крикнул Боран, — я видел переполненные тележки, увозившие свои жертвы! Я слышал лязг национальной бритвы! Я по щиколотку утопал в синей крови аристократии; я видел женщин, детей и стариков, убиваемых медленной смертью, без объяснения причин. Вам, молодой человек, было в ту пору двадцать лет, а мне — с лишком сорок. Вы судили издали, а я — вблизи… Поэтому я скажу вам, как очевидец, что это было позорно, возмутительно, отвратительно, низко и подло! Вот! И нужно быть иностранцем, как вы, для того чтобы оправдывать всех этих Фукье-Тенвилей, Лебонов, всех этих Фуше (в особенности же этого!) и вообще весь этот сброд негодяев, разбойников и убийц! Вот вам святая истина. Скажите лучше, что весь народ целых шесть лет трепетал от страха под железным кулаком шайки пьяных мятежников, — тогда вы будете правы. Скажите, что все эти ваши прославленные герои имели в виду лишь одно: сохранить во что бы то ни стало свою собственную голову ценой других голов, что это была словно азартная игра: кто перетянет в жестокости и хладнокровии, для того чтобы больше удивить и оказаться сильнейшим, — и вы опять-таки будете правы! Но все то, что вы говорите…