Книга Соучастник - Дердь Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3
Я был сильнее, я сумел тебя подавить, ты следила за мной с большим вниманием, чем я за тобой. Ты в большей мере была мне женой, чем я — мужем тебе. Придя домой, я помогал тебе снять пальто, но ужин готовила ты; если все-таки я, это было шутливое исключение. В постели ты рассказывала о своих проблемах, а я засыпал, усталый. Но на другой день ты снова, сияя, бежала в прихожую встречать меня; угнетение тогда по-настоящему прочно, если угнетаемый еще и смеется от радости. Теперь конец союзу, который существовал ради того, чтобы мы могли считать друг друга лучше других; ты уже не хочешь рядом овдоветь со мной. Я смотрю на твое лицо, когда ты режешь хлеб, когда выглядываешь в окно, вытираю слезы, сбегающие к твоим губам; перед менструацией ты становишься раздражительной, и, чтобы тебя задобрить, я приношу цветы. Мы развлекали друг друга, как могли, дарили друг другу свои воспоминания, своих друзей; больше у нас нет ничего. Теперь только кофе да яйца всмятку, но каждый готовит себе сам. Ты стала вспыльчивой и обидчивой, ты уже не равноправия хочешь, а власти, подобно нациям с пробудившимися амбициями; я же уступчив и коварен, как старый колонизатор, который охотнее будет сидеть в кресле и курить трубку, чем вести военные действия. Если есть возможность напасть, ты нападаешь, если нет — нет. Простенькая история нашего брака станет главой в книге войны полов; я во всем заблуждался, ты была жертвой. Кому тебе еще мстить, если не мне, с кем ты вместе жила? Время еще сильнее поставило меня в зависимость от тебя; эти двадцать лет ничем заменить уже невозможно. Знаю, сердце с сердцем связаны страстными предрассудками; ты стремишься любой ценой настоять на своей правоте. Мы сидим, утомленные; за спиной у каждого — пуды обвинений, мы стреляем ими: ага, вот я попадаю в память твоей бабушки, сейчас — в твой художественный вкус, и — в тебя, в тебя, предательницу, потому что ты пытаешься стать независимой от меня.
В рождении любви заложена и ее смерть. Из сочувствия возникает обида; даже хорошая любовь плоха, ибо она — рабство. У меня меньше всего причин расставаться с тобой, а потому у меня больше всего причин, чтобы с тобой расстаться. Не потому, что ты была плоха, не потому, что я был плох, а просто: потому что мы опустили руки. Больше нас не держат друг возле друга ни принуждение, ни вера. Договор наш сводился к тому, что мы обмениваемся жизнями. И вот пришел час подведения неприятных итогов: оказалось, ты отдала мне все, а я — только часть; я делился собой и с другими. Кто весит больше, меньше отдает из того, что у него есть; он чувствует, что и этого будет достаточно. Небесные тела и любовь связаны мукой неравенства. Мы хотели больше, чем получили. Вот моя гордость, она больна, исцели ее, спи с ней. Мы — сплошное безумное сомнение, мы во всем остались неудовлетворенными, одно тело и несколько привычек. Льсти мне словом, глазами, руками, языком, ибо я — слаб и нестоек; потом и я буду питать твое тщеславие. Дешево я себя не отдам; лги, что любой другой для тебя хуже. Бледное движение губ; слова твои на секунду запаздывают: я наскучил тебе, мы постоянно подвергаем друг друга испытаниям, чтобы у нас были причины для обиды. Два обманутых торгаша: если это все, что ты способна мне дать, то и от меня не получишь больше.
4
Ты показываешь язык зеркалу: оно сообщает тебе, что и над красотой твоей поработало время. С длинными седеющими волосами, в юбке до пят шествует на базар королева. Тайный твой ранг известен и мяснику, он откладывает для тебя лучший кусок филе, наградой ему достаточно будет твоей улыбки. Есть у тебя одна особенно жуткая пара туфель, о которой ты заботишься, как о дряхлой, дурно пахнущей тетушке. Если я прячу их подальше — выкинуть все же не смею, — ты уволакиваешь мою трубку; давай меняться краденым. Ты обожаешь передвигать нашу старую мебель; ты чем угодно готова поклясться: правда же, квартира куда уютнее, если комод стоит в другом углу. Ты спускаешься за вином в подвал, и я должен идти с тобой: вдруг там, среди хлама, затянутого пыльной паутиной, прячется коварный домовой; вот и в прошлый раз летучая мышь зацепила крылом твои волосы. Если меня нет дома, ты надеваешь мою пижаму. «Пусть хоть запах твой будет со мной», — говоришь ты и тут же переводишь разговор на другое. Ты злишься на голубей, которые ощипали твои цветы, но по-прежнему сыплешь им крошки. Виртуоз живого слова, ты полтора часа болтаешь по телефону — и хвалишь себя, если со старым семейным романом и за чаем с ромом проведешь целый час в тишине. Любая тряпка может стать еще пестрым пятном на штанах, или на ней можно что-нибудь вышить; хлам твой упрямо воскресает в раю второго использования. Любимая клиентка антикварных лавок, ты ощупываешь настенные часы, ожидая наития; твои тайные источники средств вдруг оживают и открываются. Близится твой день рождения, ты хитроумно осведомляешься, нет ли у меня каких-нибудь дел в городе, и отворачиваешься, краснея, когда я украдкой прячу в своем секретере какой-то пакетик. Ты ежедневно подходишь к одной витрине, где стоит медная лампа с зеленым абажуром, но не просишь отложить ее для тебя; ты уверена: если она тебя тоже хочет, то подождет. Подходя к дому, я поднимаю голову и свищу, ты высовываешься в окно: пошляться ты очень даже не против. Гуляя, ты, как бы между прочим, показываешь мне лампу; с моей стороны было бы большой ошибкой не понять, что эта лампа должна стоять у тебя на столе. У тебя вполне выношенные представления о том, в какой кинотеатр тебе хочется; ты берешь меня за руку и злорадно косишься, сплю ли я уже, когда сюжет выдохся. Шофер с проезжающего грузовика орет тебе вслед незамысловатый комплимент, ты шагаешь, покачиваясь пружинно, как на демонстрации мод. В этом году было много дождей, деревья в парке — ядовито-зеленые, ты набиваешь себе карманы плодами дикого каштана, с какого-то балкона, кружась, падает на дорожку перед нами бумажный самолетик, ты садишься на белый каменный парапет у Дуная, твоя рука на моей голове, гудки на баржах звучат, словно из глубин памяти. На твоей бледно-смуглой руке — обручальное кольцо, свое я никогда не надеваю, я склоняюсь над ним, прижимаю твою ладонь к своему рту, большим пальцем ты гладишь мне губы. Из подземного перехода поднимается на эскалаторе пожилая чета, следом за ней мы проскальзываем в барочную церковь. Они боязливо отходят от алтаря, чтобы вставная челюсть, плохо сидящая во рту, не поранила тело Христово. Давай мы будем такими же старыми, шепчешь ты; повинная чуть ли не во всех смертных грехах, ты причащаешься без исповеди. Официант подходит к тебе, как на аудиенции к всемилостивейшему владыке, ты посещаешь кухню, чтобы взглянуть, достойно ли тебя нынешнее меню. Ты погружаешься в информацию, поступающую от твоих вкусовых рецепторов, и пока не идентифицируешь все ингредиенты, отвлечься от этой работы тебя заставит разве что весть о начале третьей мировой войны. Потом ты развлекаешь меня, рассказывая кровавую историю, приключившуюся в соседнем доме, с неестественно вывернутыми зрачками излагаешь перипетии следствия, я кажусь себе все более подозрительным и мог бы даже принять себя за убийцу-лунатика, если бы в соседнем доме вообще случилось хоть какое-нибудь убийство. Гости наши рядом с тобой становятся героями рыцарских романов, загадочными колдуньями, любой из них — кладезь леденящих душу историй; ты смотришь на них — и истории рождаются сами. Ты отрезаешь мне от мира огромную краюху, которая куда красочнее, причудливее, когда я гляжу на нее твоими глазами. На лице выглянувшей из окна старухи ты, содрогаясь, читаешь давно ставшие прахом жуткие любовные истории. Хорошо ехать на подземке, когда я прижимаюсь грудью к твоей спине и могу в любой момент поцеловать пробор на затылке, между косами. Женщин ты находишь более странными, чем мужчин, хотя тебе стоит бросить на человека взгляд, чтобы угадать, удачно ли прошло у него свидание. Я превращаюсь в неотесанного мужлана, если желчно ворчу, когда твоя подруга, встретившаяся нам, никак не хочет от нас отвязаться. Дома ты, рыдая, объявляешь ужасной ошибкой, что мы уже двадцать лет живем вместе. Друзей моих ты по очереди узнаешь по-библейски — и в знак союза делаешь обрезание их сердцам. У тебя достаточно сил, чтобы десятистраничными письмами приручить их снова, если, по причине их еретичества, ты предала их анафеме и изгнала из своей церкви. Своих же друзей ты до тех пор расхваливаешь мне, пока я, смирившись с тяжким своим уделом, не полюблю их. Из постели любовника ты обезоруживающе объясняешь по телефону, почему сумеешь прийти в театр лишь ко второму действию. После своих загулов ты даже самые слабые помрачения моего настроения исцеляешь, устраивая пиры при свечах на балконе и заваливая квартиру цветами. Ты организуешь кулинарные конкурсы, и каждая знакомая тащит к нам кастрюльку искусства; с искрящимся от сознания превосходства великодушием поглаживаешь мою любовницу, если ей случится сморозить глупость. Не колеблясь ни минуты, ты устраиваешь грандиозный скандал, если кто-то тебя оскорбит, и со вкусом раздираешь обидчика в клочья: пусть или просит пощады, или испаряется. Город полон мест, где разыгрывались сцены наших разрывов; вот здесь ты шла передо мной по занесенной снегом мраморной кромке нижней набережной, не разрешая мне приблизиться: дескать, жалкий тип, вытаскивай из дунайского ледохода меня, святую. Ты поливаешь цветы на могилах своих родителей; твой отец, зябко ежась, распространяя вокруг запах трубочного табака, толкует об особенностях и повадках деревьев, мать, немного отстав, страдает, что ей не дают участвовать в разговоре. Иногда ты плачешь; твой старший брат позвонил тебе и грозил покончить с собой, если ты с ним не ляжешь. Ты смотрела из угла, как он, сидя ночью у гроба, раздевал труп матери. Ты хватаешь машину, мчишься в город в дальней провинции, обходишь там все рестораны по очереди, заглядываешь в больницу — и находишь там брата в гипсе: ты почувствовала, что он на мотоцикле попал в аварию. Полгода ты сидела с умирающей от рака матерью: больше она никого возле себя не терпела, не отпуская тебя ни на шаг; язва ее была открыта и зловонна; иногда ты кричишь во сне, чтобы она не забирала тебя с собой.