Книга Сущий рай - Ричард Олдингтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нисходящий ток воздуха подхватил маленькое насекомое и повлек его вниз, к острым камням и всепоглощающему морю. Крис следил за ним с напряженным вниманием. Бабочка беспомощно трепыхалась и, уносимая вниз, скрылась из виду, едва не налетев на острый выступ скалы, потом появилась снова, летя на легких крыльях по направлению к морю. Неужели она будет бессмысленно стремиться вперед, пока наконец не упадет, обессиленная, в воду и не утонет? Но нет! Она поднялась выше, покружила и попала в другой ток воздуха, который благополучно принес ее обратно на землю. Крис следил за ее танцующим полетом, пока она не исчезла в яркой желтизне цветущего дрока. Он вздрогнул и перевел дух.
«Если меня так беспокоит смерть такого ничтожного создания, почему я так равнодушен к моей собственной смерти? На краю бесплодной земли и бесплодного моря, под этим самым солнцем, зародилась жизнь. Миллионы столетий жизнь боролась и погибала, сломленная силой стихий. И все же она всегда передавалась дальше и дальше. Соль моря в моей крови, лучи солнца и элементы земли — все в клетках моего тела. На всем необозримом протяжении времени сколько было препятствий самому моему появлению на свет! Одно разорванное звено в этой неизмеримой цепи жизни — и меня бы никогда не было. А я живу. Я человек, существо той удивительной новой породы, которая сделала большой скачок вперед по сравнению со всеми остальными, больший, чем первое млекопитающее по сравнению с первой амебой. Мы жалкие животные, и однако, мы дерзнули осмыслить мир и управлять им, когда все остальные слепо и инстинктивно повиновались судьбе. Вместо „я должно“ насекомого, у меня есть человеческое „я могу“. Одним шагом я могу навсегда оборвать одну нить в этой огромной пряже, которая прялась тысячу миллионов лет. Как могла знать амеба, что она приведет ко мне? Как могу я знать, к чему приведу я?
Меня судили и приговорили. Но кто и как? Предрассудки вчерашнего дня и мелочные нужды сегодняшнего. Но я принадлежу завтрашнему дню, всем завтрашним дням, которым не видно конца. Что, если мне суждено предстать перед трибуналом более высоким, чем глупая каста суетных педантов и ее невежественный представитель? Жизнь как таковая не осудит меня.
У меня есть человеческое „я могу“. Я могу принять или отвергнуть жизнь. Я могу назвать ее мерзкой и отвратительной или назвать ее прекрасной и желанной. Но что бы я ни сказал, жизнь останется жизнью. И другого пути нет. Я не могу быть и не быть. Стану ли я одним из тех дураков, которые считают себя выше жизни, а стыдятся своих кишок и половых органов? Буду ли я одевать свои игрушечные антипатии в лохмотья и заплаты прогнившего интеллектуализма и называть это философией? Буду ли я одним из гнуснейших трусов, стану ли я помогать уничтожать других, уничтожая самого себя? Буду ли я презреннейшим изменником, предам ли я самую идею жизни? Зачем мне позволять этим сутенерам смерти губить мою энергию и мою способность к жизненному опыту? Им погибать, ибо они безжизненны; мне жить и бороться, чтобы жизнь продолжалась. Они стоят у конца, а я у начала…
Правда, до сих пор все, что я пытался сделать, кончалось неудачей…»
При этой мысли его почти восторженная вера в положительное добро поколебалась. Исчезло грандиозное видение непрерывного и эволюционирующего органического процесса, простирающегося назад, в немыслимо далекое прошлое, и триумфально устремляющегося в безграничное будущее, исчезло чувство, что сам он участник, пусть ничтожный и жалкий, этого необычайного и удивительного процесса. Ему пришло на ум, что каким бы истинным ни было это видение, оно было истинным только в общем, широком смысле и на большие отрезки времени. Разве оно обязательно подтверждается его частным случаем, разве оно обязательно истинно для такого короткого срока, как одно столетие? Великие космические силы не только творят, но и разрушают, не только взращивают жизнь, но и прекращают ее. Целые биологические виды, не говоря уже о бесчисленных особях, были отвергнуты. Что, если он — один из отвергнутых, конец, а не начало, один из тех, кто должен довольствоваться тем, что его раздавят, освобождая место для более приспособленных организмов?
Когда видение исчезло, растворившись в сомнениях, на его месте возникли, вспышка за вспышкой, воспоминания последних месяцев, и каждая вспышка была жестоким болезненным ударом. Он снова пережил удар своего внезапного вынужденного ухода из колледжа и гибели всех своих честолюбивых замыслов. Он снова неловко фехтовал словами в дискуссиях с мистером Чепстоном и презирал себя за то, как сам напросился на отказ. Он опять пережил горькое унижение приезда домой, позор своего несчастного, никчемного семейства. Снова он пытался внушить Жюли отвращение к торговле собственным телом и интуитивное недоверие к подобного рода сделкам; и снова терпел неудачу. Он с болью видел себя жертвой презренной интриги, одурачившей его и Гвен, и мучился ее унижением. Он сносил наглость и глупость этой богатой обезьяны — Риплсмира, и на опыте познавал разочарование от бесполезного труда. Какой был толк от того, что он видел безумие и бессмысленный оптимизм отцовских планов, если он оказался бессилен что-либо предпринять?
Снова он испытал почти ослепляющий удар страшной исповеди Жюли, ворвавшейся, как волна ужаса, в тот маленький уголок счастья с Мартой, который он так тщательно и с такой предусмотрительностью отгородил от внешнего мира. Он снова пережил свои отчаянные, но бессмысленные попытки спасти Жюли и вселить в нее надежду. Мертвое лицо отца возникло перед ним с пугающей и настойчивой живостью. Все сомнения и самообвинения, с которыми, как ему казалось, он покончил навсегда, снова обступили его. Единственное, что он мог сделать для своей матери, это приставить ее сиделкой к Жюли. И еще одно поражение: он был бессилен воздать должное тем, кто ограбил его отца и его самого. Горькие и презрительные слова из письма мистера Чепстона бешено плясали перед его глазами, и он снова и снова содрогался от унижения, что его не приняли даже на жалкое место учителя.
Неужели таков удел человеческий? Неужели многие миллионы лет борьбы неисчислимых неведомых предков нужны были только для того, чтобы привести к подобной цепи мелочных бедствий и бессмысленных поражений? Что может он дать миру, он, который в страстно-честолюбивых мечтах оказывал ему такие благодеяния? Он не мог помочь даже самому себе! Какая суета и какое пустое тщеславие! По сравнению со всеми этими неудачами, такими несущественными для других и в то же время такими убийственными для него, какое имело значение, что он побил Анну ее же оружием или что его приняла Марта? Доблестная победа над двумя не знающими жизни девчонками! Сомнительное утешение — сделаться любовником Марты только для того, чтобы вовлечь ее в свои неудачи, навязать ей свою опустошенность и безнадежность, вызывать в ней сострадание, а не восторг, не трепет.
И это не все. Когда смотришь не внутрь себя, на свою жизнь и чувства, а во внешний мир, открывается еще более обескураживающее зрелище. Какая судьба ожидает его как типичного представителя человеческого рода? Его страна колеблется между циническим оппортунизмом и невежественным корыстолюбием; она порабощена прошлым, ложно понимает настоящее и не заботится о будущем, притом постоянно восхваляет себя за бездействие. Терпеливые усилия и энергия порядочных людей пропадали зря в этом царстве политического мошенничества, тупости и патентованного самодовольства. Беспомощная Европа в руках кровожадных фанатиков, которые губят пламенные надежды и достижения медленных столетий. От проповеди насилия как средства чего-то добиться они перешли к применению насилия во имя самого насилия и хвастаются теперь этим возвратом к средневековью как вершиной цивилизации. Прикрываясь исторической необходимостью, они цинично унизили власть, заставив ее служить честолюбию шайки разбойников.