Книга С птицей на голове - Юрий Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рабочие ожидали в дверях, когда мы уйдем, чтобы убрать и наш столик. А мы еще хотели здесь побыть, но очень тяжело сидеть, когда над тобой стоят, и мы ничего уже не могли сказать друг другу.
— Позовите официанта! — попросил я рабочих.
Они стояли рядом с мальчиком, а тот по-прежнему не сводил с меня глаз. Соня наконец догадалась, почему он так смотрит на меня, и тоже так посмотрела. Наконец подошел официант, и я поспешил расплатиться, кожей ощущая, как все смотрят на меня. Соня вдруг вскочила и побежала.
— Куда ты? — догнал я ее.
На проводах над перекрестком светофор. Не помню, на какой цвет надо переходить улицу. Перебежали, идем дальше, к следующему перекрестку. Еще один светофор. Непонятно, зачем они висят. Пока прошли от одного светофора к другому — не проехала ни одна машина и не показался ни один человек.
— Только не молчи! — взмолилась Соня. — Смотри!
Едет грузовик. В кузове стоит лошадь — проехала рядом со светофором; еще чуть-чуть — и светофором по морде. Мы свернули в переулок, где не асфальт, а песок. У заборов крапива исторгала такие резкие, острые запахи, как от бродяг на вокзале. Я вошел за Соней в калитку, поднялся по крыльцу в дом и, закрыв за собой дверь, услышал, как сердце не умещается в груди, а Соня схватила меня за руку и подтащила к зеркалу.
— Не отворачивайся! — попросила.
Смотрю на себя и улыбаюсь, а она вдруг размахнувшись ударила меня, ударила больно, но больше я был удивлен. Соня расплакалась; я гладил ее по вздрагивающей спине, целовал, а потом, когда она успокоилась, спросил:
— За что же ты меня ударила?
Опять у Сони слезы; я шагнул к зеркалу — и тут же отвернулся от расплывающейся от счастья улыбки…
Хроника
Когда у моего дяди умерла жена, бедняга сильно переживал, так что места себе не находил. Невозможно было равнодушно смотреть на его страдания. Зная про редкую любовь между ним и покойной и предполагая, что участь его облегчится, если дяде мысленно перенестись в иные времена, когда любимая женщина находилась рядом, — я предложил ему написать воспоминания о чудной возвышенной любви. Дядя с восторгом откликнулся на мое предложение. Ему нужно было некое дело, которое отвлекло бы от сегодняшнего дня. С вдохновением принялся он за писание. Однако, нацарапав с десяток страниц, — задумался. Начал он с того дня, когда впервые увидел умилившую его сердце, но затем понял, что воспоминания следует начинать с давних времен — еще до появления себя на свет, так как осознал, что ничего случайного в жизни не бывает, а все происходящие в ней события служат для возникновения любви. Снова взялся дядя за свои воспоминания — уже с лет, предшествующих его рождению, но, написав несколько страниц, опять приуныл. «Какие, дядя, появились новые трудности?» — спросил я, имея определенный литературный опыт. «Описываю события, происшедшие до моего рождения, по рассказам родителей и старших братьев, но часто одни родственники рассказывали одно, а другие другое про одно и то же…» — «Так в чем дело? — рассмеялся я. — Записывайте так, как вам покажется вернее и… прекраснее». — «Печальнее? — переспросил дядя, не расслышав или понимая прекрасное — как печальное или печальное — как прекрасное. — И еще: часто мои родные совершали поступки дурные, например — хотя бы и твой отец смолоду, — дядя опустил глаза, застыдившись меня, будто сам был виноват во всем… — и другие твои дядья, и мне неловко писать нехорошее как про умерших, так и про живых…» — «Из этого положения можно выйти, — подумал я и предложил дяде изменить реальные имена на вымышленные… — И вообще, можете написать свою повесть от третьего лица; вы почувствуете себя свободнее, когда захочется выразить чувства сокровенные…»
Дядя умер, так и не окончив воспоминаний. Смерть застала его в ту минуту, когда он описывал впервые увиденную свою будущую супругу. Наверное, мой дядя разволновался, припоминая встречу, до такой степени, что сердце его не выдержало. Я чувствую значительную вину в его смерти и теперь сожалею о том, что предложил дяде взяться за перо, хотя, может быть, воспоминания и продлили его жизнь. Впрочем — кто знает…
После похорон я собрал драгоценные для меня дядины каракули, разбросанные в беспорядке по всем его комнатам. Видимо, для покойника листы исписанные ценности не имели, и дядя не заботился об их сохранности. Для того чтобы вникнуть в содержание каждого листка, потребовались время и усилия, и, лишь переписав их и отделив черновики от чистовиков, я взялся раскладывать рукопись в той очередности, в которой, как мне показалось, дядя писал свои воспоминания. Кроме незначительных деталей я старался ничего не изменять в дядиной повести, лишь для удобства при чтении пришлось разделить ее на главы.
В унылый предосенний день, самый обыкновенный, братьев Вани, когда его самого еще не было на свете, подняли в жуткую рань, умыли, одели, вывели во двор и посадили на телегу, в которую уже оказалась запряжена печальная лошадь, и объявили им, что они отправляются жить в город Октябрь.
Было еще прохладно, но солнце все сильнее и сильнее сверкало за деревьями и пробивалось золотыми потоками сквозь не дышащую в тишине листву. За огородами около речки собирался туман: только большие серые стога плыли над лугом. Ворковал где-то, словно кукушка, дикий голубь, а самой кукушки уже давно не слышали — пора ее миновала. Из трубы родного дома струился дым и рассеивался, и пахнуло на собравшихся у ворот. Ребятишки, опомнившись, соскочили с телеги и стали подбирать опадки под яблоней; старшие еще потрясли ее — вразнобой застучали об землю сладкие плоды, и роса окропила одежду; тихая и ласковая бабушка, прослезившись, натолкала внукам яблок в карманы новых непривычных костюмчиков и забросила еще в телегу, когда они уселись окончательно. Родители мальчиков, Марфа Ивановна и Митрофан Афанасьевич, налегке, только прихватив с собой сумку с обедом, водрузились рядом на телеге, в голос с благодарностью вспоминая несчастного брата Марфы Ивановны — Якова, которому во многом и обязаны были переездом. Митрофан Афанасьевич взял разрыдавшуюся жену за руку и при детях поцеловал мокрые соленые пальчики; слезы Марфы Ивановны полились еще пуще, но, когда она успокоилась, глаза ее просветлели. Старый отец ее, провожающий семейство дочери, давно дожидавшийся, пока внуки усядутся, дернул за вожжи, ничего не говоря лошади от слабости в голосе; лошадь тронулась, колеса заскрипели.
Ребята поехали по улице Гробова с каким-то новым чувством, с ощущением неизвестного чудного начала, и поэтому с волнением и трепетом рассматривали окрестности, будто видели их в первый раз. Выехав на простор, где серебряные травы горели на солнце бесчисленным множеством миниатюрных радуг в каждой росинке, Митрофан Афанасьевич запел тихо задумчивую песню, а Марфа Ивановна заснула, раскрасневшись, и под горячими лучами отяжелели головы их детей, с усилиями вглядывающихся вокруг, чтобы запомнить все картины и впечатления. Еще не понимая тогда: зачем так важно им запечатлеть это путешествие, братья только предчувствовали, что после совсем забудут детство в Гробове, а если что и останется у них в памяти, то непонятно, из какой жизни: их самих, или из рассказов родителей, или, может, других родственников, или даже, может быть, не существовавшей вовсе выдумки, — но это путешествие, как потрясающий обман, они будут вспоминать всю последующую жизнь.