Книга Ромейский талисман - Андрей Астахов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Отец игумен тебе сочива прислал, – не поднимая глаз, сказал Антоний, поставил перед стариком чашку.
– Воскресенье ныне, сочельник крещенский, – медленно, с одышкой произнес старик, но на чашку даже не посмотрел.
Антоний решился, встал перед старцем на колени и попросил:
– Благослови, отче.
– Я не святой, сынок. Встань. У отца-игумена проси благословления.
– Как же не святой! – Антоний замотал головой. – Бона Господь какую долгую жизнь тебе дал!
– Жизнь? Может, и долгая она. Да только несчастливая. С той поры, как князь Игорь Старый свадьбу свою сыграл, не было в моей жизни ни дня счастья.
– О чем ты, отче?
– Присядь, отрок, послушай, – Константин так посмотрел на молодого послушника, что Антоний вздрогнул. Старик напомнил ему святых угодников с греческих икон в Пресвято-Богородицкой церкви. Весь белоснежно-седой, борода до пояса, волосы до середины груди, в лице не кровинки, а глаза серые, грозовые, как у Ильи-Громовержца. Если что и исполнено жизни в этом столетнем старце, так это глаза. Под таким взглядом о вечном хочется думать. – Чую я, последний ты, с кем в этой жизни говорить я буду.
– Что ты! – Антоний перекрестился. – Грех и думать такое.
– Грех, не грех, а жизнь из меня уходит. Сегодня впервые за двадцать один год не мог встать утром, помолиться. Ноги у меня отказали. Тебя как зовут?
– Антоний.
– То имя христианское. А отец с матерью как называли?
– В язычестве-то? Колюта. Только грешно оно, языческое имя свое помнить.
– Разве? Грешно ли помнить имя, которым отец с матерью тебя нарекли? Я вот помню. Некрасом меня звали. И большую часть жизни прожил я в язычестве. Лишь когда пятьдесят четыре года мне исполнилось, принял я святую веру Христову. Вместе с ней принял. Она и имя мне выбрала, в честь крестника своего, ромейского императора Константина Леонида. Она тогда крестилась, чтобы от власти Мары избавиться. Кровь волчья в ней проснулась.
– В ком, отче? – Антоний осмелился коснуться сухой руки старика.
– В ней, в дочери Волка. Я видел, как постепенно просыпается в ней голос крови. Сначала в Корчеве это заметил, когда хазар там осадили. Она, не Игорь, тогда войском командовала. Увидел я ее глаза в день последнего приступа – и страх меня объял великий. Варяги Асмуда ворота Корчева тараном да секирами разнесли в щепы, и хазары решили пощады просить. Стариков прислали молить о милосердии. А она сказала: «Убить всех!» И добавила: «За тебя, Давидушка! За тебя, Воршенька! За тебя, Ивка!» Хазар ненавидела люто, крови их жаждала, аки волчица ненасытная, – ненавидела за то зло, что они ей и всей земле нашей причинили. Велела убивать, и воины ее резали хазар без жалости. И я убивал, чтобы угодить ей…
Заговаривается, подумал Антоний – и испугался. Что-то появилось в глазах старика, что-то жесткое, суровое, холодное. Будто холодом обдало Антония, и юноша смешался, не зная, что сказать. И еще, он понял, о ком рассказывает ему сейчас отец Константин.
– Потом я видел ее глаза в тот час, когда Свенельд сказал ей о смерти ее мужа. О том, как древляне его воинов перебили, а потом самого Игоря привязали к деревьям за ноги и, отпустив деревья, разорвали пополам. В ее глазах было безумие. Я видел, как она мстила. Как убивала послов, как жгла Искоростень. Все видел, и того забыть не могу.
– Ты о княгине Ольге говоришь, отче?
– Сын ее был в мать. – Старик замолчал, задышал тяжело и прерывисто. – И я был рядом с ним и в степях хазарских, и в Болгарии, и в Доростоле. Много мы тогда крови пролили, много! До сих пор во сне кровавые реки вижу. До сих мнится мне, что на моих руках руда алеет…
– Дозволь уйти, отче, – попросил Антоний, чувствуя, что им все больше овладевает необъяснимый смутный страх.
– Иди, – взгляд Константина будто потеплел. – Иди и молись за меня. За нее молись. Хотя нет, не надо за нее молиться. Потому как святая она. Пришла к Богу живому через великие страдания, через искушения, через боль великую. Нет боли страшнее, чем от потерянной любви. Она с этой болью долгие годы прожила. И я с ней по сей час живу. Более не побеседую я с тобой, Антоний. Но то не беда. Я успел. Все записал, как помнил. Теперь могу и уйти. Прах к праху, дух к духу. Иди, сынок. Ступай, Господь с тобою!
Юноша в замешательстве поцеловал старцу руку, схватил тряпицу, в которую была завернута чашка с сочивом, и поспешно покинул келью. На прощание оглянулся – старец сидел на своем ложе и взгляд его был направлен куда-то в угол кельи. Во взгляде старика более не было грозовой суровости – только свет и умиротворение. И послушник внезапно подумал, что отец Константин сейчас видит то, чего он, Антоний, видеть не может.
* * *
Старец Константин тихо скончался на следующее утро. После отпевания и похорон старца игумен Афиноген уединился у себя в келье и еще раз, внимательно, с начала до конца прочитал повесть покойного Константина.
– Бесовская ересь! – восклицал он негромко время от времени, в сердцах хлопал ладонью по лавке – но продолжал читать. Лишь когда колокола церкви зазвонили к вечерне, игумен спохватился, собрал листы пергамента и спрятал в ларь. Но совершенно забыть о книге Афиноген уже не мог. Странно, но во время повечерия он все время не о Боге, не о вечном думал, а ловил себя на мысли, что должен обязательно дочитать эту богохульную книгу. И он дочитал ее – засиделся над ней за полночь, когда вся братия уже видела десятый сон.
– Константин, Константин! – прошептал он, когда последняя страница была дочитана. – Ты сейчас на Божий суд прибыл, сам за все дашь ответ перед Господом. Не то ты должен был написать, ох, не то! Анафеме тебя предать за это мало! И чтобы это, да самому князю показать… Не приведи Бог! Нет у меня выбора, Константин. Сам знал, что с повестью твоей станется.
Святые на иконах, подсвеченных тусклой лампадкой, смотрели на Афиногена с одобрением. Игумен вздохнул, свернул листы пергамента в свиток и вложил в кожаный тубус. Эта книга просуществует ровно столько времени, сколько понадобится для приготовления состава, смывающего краску с пергамента – и ни часом дольше. Такое бесовское сочинение и в руках-то держать – смертный грех. А все она, проклятая лень. Воистину есть семь смертных грехов, и лень – худший из всех. Надо было с самого начала самому писать житие, а не доверять это дело безумному старику. Понадеялся, глупец, на искушенность покойного Константина в плетении словес, на его образованность. Теперь расхлебывай, Афиноген! Вот оно тебе, житие, курам на смех, княжескому роду на посрамление. Князю такое показать? Афиноген пока не знал, что скажет киевскому владыке. Но на то и дан человеку ум, чтобы искать выход из любого затруднительного положения. На худой конец, можно и самому написать повесть о житии Ольги. Только без всей этой ереси богопротивной, что Константин, земля ему пухом, наворотил. Переписать, исправить, что надо убрать, что нужно – добавить…