Книга Духов день - Николай Зарубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дрянного человека, говоришь, убил? Но человек-то, он всякий – человек: и дрянной, и хороший. У всякого жизнь одна, всякому хочется проползти свою от сих и до сих. Да и закон должен быть один.
– Я и не спорю. И корешок мой никого не винил. «Должен, – говорит, – и я свое отбыть, иначе каждый станет делать, что ему вздумается». Но в тех условиях по-другому жизнь оцениваешь. Набьют, скажем, в камеру человек шестьдесят. Сидят люди – все пропитано прелостью и ненавистью человеческой. И каждый знает, за что другой сидит, – там ничего не скроешь. Сидят убийцы, сидят такие, которые хотели убить, да не добили свою жертву по каким-то причинам. И, скажем, ползет по стене клоп – жирный, и все равно жаждущий крови, так никто его не трогает, будто жизни его цены-то нет. А упадет на пол чашка, все вздрогнут – так, кажется, и вцепятся друг в друга. Вот и мера тебе…
– А кто этот Валерий?
– Валерий?.. А бог его знает. Я и не пытался узнать. Только раз как-то мелькнуло это имя у супруги на языке, вроде от обиды проговорилась. Я тогда подумал: «Дружок какой в прошлом» – и не придал значения.
– Ну а сейчас куда путь держишь? – подобрался Василий к главному.
– Сейчас?.. – парень, слегка отстранившись, внимательно посмотрел на него, словно раздумывая, – стоит ли говорить? – А не поверишь. Я и сам – верю и не верю. Товарищ мой, художник, больше жил в деревне. «Природу русскую, – говорит, – люблю писать. Характер русский». Так вот. Имел он переписку с одной семьей из той деревни, где и квартировал. «Истинно русские люди, – говорит, – без хитрости и лукавства. Строги и человечны». У хозяев у тех дочь ребенка без мужа воспитывает. Так он уговорил меня написать ей. «Ты, – говорит, – напиши ей все как есть, ничего не скрывай, и, я надеюсь, если не жену верную, то друга в ней обязательно найдешь». Я и написал – не письмо, а чуть ли не целую книгу. «Чего, – думаю, – терять-то мне?..» Ответила. Потом фотографию прислала свою и сына. А когда освобождаться мне, получил я от нее это вот письмо.
Парень полез в карман, вынул похожий на записку вчетверо сложенный тетрадный лист. Текст был небольшой, написан мелким скорым почерком. «Я, Михаил, тоже рассчитываю на свое маленькое женское счастье. До сих пор я жила без обиды на людей, потому не хочу, чтобы обидели и меня, и моего сына словом или поступком. Три года живу одна, два из них – жду твоих писем. Не скажу, что в них ты рассуждаешь как зрелый мужчина, на которого можно в жизни положиться, но это поправимо. Вместе мы справимся и с твоей обидой.
Я жду тебя при одном условии: приезжай с открытым сердцем».
– Видишь как: приезжай, дескать, только с открытым сердцем…
– Дурак, ты, Миша, – что подумал, то и сказал ему Василий. – Твой художник действительно мужик с головой, заранее предусмотрел, куда тебя пристроить. К хорошим людям, то есть, пристроить. Где нельзя не быть человеком. А ты и здесь с обидой… Ду-рак ты, Миша… Дурак… – Василий почувствовал желание сказать больше. К нему вдруг вернулось ощущение безнадежности, какое не покидало его в давних разговорах с братом, только к безнадежности примешивалось еще что-то, и он нарочно растягивал слово «ду-у-ра-ак», попытался дать название этому новому, чтобы уж не говорить в пустоту, а твердо знать: слова достигнут цели. Да и не Иван сидел перед ним. «Этот выкарабкается, – мелькнуло в мозгу, – и я должен помочь ему, должен». И Василий заговорил – в первый раз за всю их дорогу длинно, горячо и пока сложно, надеясь со временем найти слова, способные достать парня. Как равный с равным, как старший брат с младшим.
– Понимаешь, существуют заведомо ложные положения, которые неизменно выдвигаются, если требуется решить какой-то жизненно важный вопрос, и тем самым это решение сводится на нет – затушевывается, принижается, отодвигается. Вот несколько таких: «Хорошего в жизни все равно больше». Или: «Хороших людей все равно больше». Обобщили и, образно говоря, словно бы плеснули из банки на холст жизни голубой краски – и отодвинули решение проблемы. Успокоились сами, и на время успокоили других. О молодежи, например: «но все равно молодежь у нас хорошая». Понимаешь, этак веско сказали: «Но все равно у нас молодежь хо-ро-ша-я», – и словно бы перестала существовать проблема наркомании, пьянства, проституции, а в конечном итоге – заметно снижающаяся год от года духовная полноценность наших вертлявых балбесов. Или еще более категоричное: «Мы – оптимисты, мы уверенно смотрим в завтрашний день». Смотреть, конечно, надо, но и не забывать осматриваться, а замечая плохое, неспешно разбираться, откуда ветер принес на наши головы черную тучу безверия, бездеятельности, бездуховности. От этих заведомо ложных и как бы узаконенных положений вред идет колоссальный – людям, стране, нам с тобой… Квалифицировать их можно как национальное бедствие, ибо положениями этими мы отгораживаемся от всего, что мешает совершенствоваться, находить действенные средства защиты от конкретного зла…
Василий остановился, уловив в глазах парня не то сомнение, не то тревогу, но смотрели эти глаза с интересом. «Непонятное мету. Надо проще. А, черт с тобой», – решил, чувствуя, что и его наконец прорвало и ему надо выговориться.
– Но беда здесь даже не в самих положениях и не в говорунах, которые на разных уровнях их произносят. Беда в том, что существует немало людей, которым такая постановка вопроса выгодна. Они готовы памятник поставить тому, кто выдвинет очередное, потому что чем больше таких положений, которые сообразно злобе дня можно менять, как рубашки, – тем лучше. Удобнее где-нибудь на кафедре в институте сохранять за собой теплое местечко. Проще морочить головы подчиненным где-нибудь в райкоме или исполкоме. Проще таких, как ты, дураков, загонять в тюрьмы. А те, кому это выгодно, рушат тем временем все, до чего могут дотянуться руки. Природу рушат – моря, озера, реки, леса. Выкорчевывают национальные традиции, отшибают память, чтобы человек и думать позабыл, откуда идет и куда ему дальше топать. Отрекся от могил своих предков. Отлучился от всего, что составляло смысл жизни, что крепило уклад семьи, что наполняло верой вчерашний, сегодняшний и завтрашний день матери, отца, деда, прадеда.
Понимаешь, Миша, твой художник, видно, поберечь тебя решил, потому и сказал неправду: не равнодушием таких людей бить надо и не с обидой в сердце. Разоблачать их надо. Только с мозгами разоблачать. Я и сам не знаю, как это делать, да и никогда не думал об этом, пока брата не похоронил и не понял, что Иван – брат то есть мой – лучше меня знал, как жить, хотя я и старше и образование высшее имею, а он был всего лишь простым рабочим. Тут дело не в годах и образовании, тут, видно, душу образованную надо иметь, чтобы в душе-то этой присутствовала нормальная человеческая совесть…
Подвел итог и тут же осознал, что последнюю фразу сказал с чьих-то слов. Смутно почувствовал это и парень. Но Василий не дал ему сказать, заговорил снова, пытаясь вывернуть на главное.
– Вот ты говорил, что нет такого осужденного, который бы подолгу не смотрел на забор, на дорогу, ведущую из зоны. И ты смотрел. И думал, конечно, о том, как будешь жить, как воскресишь в себе человека. А вышел – с обидой и уже обиду свою готов перенести на ту, с которой собираешься начать новую жизнь. И ты ее обидишь. Обидишь непоправимо. А за что? Неужели эти пять лет не породили в тебе естественного желания сделать хотя бы одну-единственную живую душу счастливой?