Книга Старая сказка - Кейт Форсайт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Выбросьте его вон, — вскричал он. — Это — дьявольский цвет! Клянусь, я никогда более не буду носить зеленое!
Я озадаченно взглянула на него, но тем не менее убрала сюртук с глаз долой. Мишель всегда был таким. Он или радовался, как ребенок, или погружался в пучины отчаяния, но это-то и привлекало меня в нем. Я начала уставать от знаменитого бесстрастия короля; иногда бывало трудно понять, о чем он думает. А мысли Мишеля можно было читать, как в открытой книге.
— Вы уже ели? — спросила я его.
— В такой момент мне кусок в горло не полезет. — И Мишель вновь закрыл лицо руками.
На кровати застонал и что-то пробормотал Мольер. Арманда и ее мать рыдали в объятиях друг друга.
— Позвать священника? — неуверенно предложила я.
— Мы уже посылали за двумя, но оба не пришли. Они говорят, что автор «Тартюфа»[141]недостоин последнего утешения. — Мишель поднял на меня глаза, в которых читалась мучительная боль.
— Его Величество придет в ярость, если узнает об этом. Позвольте мне послать за личным исповедником короля. Если он не придет сам, то, по крайней мере, пришлет кого-нибудь вместо себя.
Сбежав вниз по лестнице, я нашла какого-то перепуганного молоденького актера, дала ему немного денег и объяснила, куда идти. Затем я принесла в мрачную спальню немного вина и налила кубки Мишелю и плачущим женщинам. Атмосфера в комнате показалась мне настолько угнетающей, что я с превеликой готовностью осушила кубок сама, хотя вино было дешевым и гадким.
Мольер дышал тяжело, с хрипами. Он лежал совершенно неподвижно, и лицо его было бледным, словно высеченное из мрамора. И лишь его неровное, частое и влажное дыхание свидетельствовало, что он еще жив. Между каждым хлюпающим вдохом и хриплым выдохом воцарялись долгие пугающие паузы, которые становились все длиннее. Всякий раз мы склонялись над ним, будучи уверенными, что это был его последний вздох.
Дверь отворилась. В комнату вошли две монахини, на черных вуалях которых еще не растаял снег. Они выглядели настолько неуместно среди кричаще разодетых актеров, многие из которых еще не успели смыть сценический грим, что мы ощутили себя нашкодившими школярами. Будучи невежественной реформисткой, я решила, что они явились причастить его, но, печально покачав головами, монахини заявили, что на это имеют право лишь священники. Тем не менее они пробормотали какие-то фразы на латыни и прочли над ним молитвы, что, кажется, немного успокоило плачущих женщин, как, похоже, и самого Мольера, который испустил долгий вздох и затих. Мы долго вслушивались в тишину, пока не поняли наконец, что его не стало.
— Он был великим человеком, — сказал Мишель. — Другого такого больше не будет никогда.
Меня же била дрожь. До сих пор я еще не видела, как умирают люди. Мне казалось, что кто-то взял мое сердце и сжал его в кулаке. Когда-нибудь и я умру вот так. Люди все время умирают от чахотки, даже такие молодые женщины, как я. Если бы я знала, что умру завтра, что бы я сделала со своей жизнью? Мольер, по крайней мере, написал свыше тридцати пьес. Он странствовал по всей Франции, и его любили многие женщины. А я даже еще ни разу не целовалась.
Я погладила Мишеля по голове, чтобы утешить его.
— Мы должны устроить достойное погребение.
— Актеров не разрешается хоронить в освященной земле, — дрожащим голосом проговорил Мишель.
— Что? Почему? — Я не могла поверить своим ушам.
Мишель криво улыбнулся.
— Отродье дьявола, — пояснил он.
— Король наверняка… — Голос мой сорвался. — Принесите мне бумагу. Я напишу ему.
На монахинь мои слова, похоже, произвели впечатление. Даже Маргерита, много раз выступавшая перед королем, была потрясена. Мне принесли бумагу — плохого качества, хрупкую и желтую, — и я поспешно составила письмо и дала несколько монет еще одному молодому актеру, чтобы он отнес его в Пале-Рояль. Ответ пришел очень быстро, в послание был вложен золотой луидор. Мольера разрешалось похоронить на кладбище, но только ночью и на участке, предназначенном для некрещеных младенцев. Сделать большего король не мог.
Зазвенели церковные колокола. Наступила полночь. Монахини начали готовить тело Мольера к погребению. Я наклонилась и прошептала Мишелю:
— Вы более ничем не можете ему помочь. Вам надо отдохнуть. Идемте.
Он кивнул и поднялся. Взяв за руку, он вывел меня из комнаты и повел по коридору, подхватив свечу с ближайшего столика.
Открыв дверь, он провел меня внутрь. Одного взгляда хватило, чтобы понять: я оказалась в мужской спальне, пребывающей в диком беспорядке. Одежда висела на стульях и валялась на полу, а посреди комнаты стояли небрежно сброшенные мужские башмаки. А потом Мишель сжал меня в объятиях, привлек к себе и впился мне в губы поцелуем.
Поначалу от неожиданности я оцепенела и растерялась, но потом поцеловала его в ответ, пылко и отчаянно. Он завозился с моим корсетом.
— Я должен вам сказать… Я хочу вас… больше, чем хотел кого-либо, — бормотал он в перерывах между страстными поцелуями. — Простите меня. Я поступаю дурно?
— Да, — ответила я, помогая ему справиться с застежками и безжалостно разрывая кружева. — Очень дурно. — Я прижала его голову к своей груди.
Вот так, по собственной воле и с большим желанием, я подарила ему свое целомудрие — по мнению окружающих, единственное мое сокровище. Но я ни о чем не жалела. Еще никогда я не чувствовала так остро, что живу, как в ту ночь, когда на моих глазах умер человек, а сама я впервые занималась любовью.
Лувр, Париж, Франция — март 1674 года
Страсть, которую мы оба испытывали к изящной словесности, и неуемное желание писать сблизили меня с Мишелем, и они же были предметом раздора между нами.
Мишель хотел стать великим драматургом, как и его наставник Мольер. Он был полон честолюбивых планов и презрительно именовал то, что выходило из-под моего пера, «фривольными женскими глупостями».
— Все эти твои переодевания, дуэли и похищения, — заявил он однажды, примерно через год после начала нашего романа, небрежно швырнув на стол пачку листов, исписанных моим почерком. — Эти твои отчаянные любовные аферы. И после этого ты хочешь, чтобы я воспринимал тебя всерьез?
— Мне нравятся переодевания и дуэли. — Я резко выпрямилась, сидя на кровати. — Уж, во всяком случае, они лучше тех скучных пьес, которые пишешь ты. По крайней мере в моих историях хоть что-то да происходит.
— По крайней мере в моих пьесах есть идея и смысл.