Книга Два капитана - Вениамин Каверин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не стану рассказывать о тех трёх сутках, которые мы провели в тундре, недалеко от берегов Пясины. Это одно из самых тяжёлых воспоминаний в моей жизни, и, главное, это — однообразное воспоминание. Один час был похож на другой, другой — на третий, и только первые минуты, когда нам нужно было как-то укрепить самолёт, потому что иначе его унесло бы пургою, уже не повторялись.
Попробуйте сделайте это в тундре без всякой растительности, при ветре, достигающем десяти баллов! Не выключая мотора, мы поставили самолёт хвостом к ветру. Пожалуй, нам удалось бы закопать его, но стоило только поддеть снег лопатой, как его уносило ветром. Самолёт продолжало швырять, и нужно было придумать что-то безошибочное, потому что ветер всё усиливался и через полчаса было бы уже поздно. Тогда мы сделали одну простую вещь (рекомендую всем полярным пилотам): мы привязали к плоскостям верёвки, а к ним, в свою очередь, лыжи, чемоданчики, небольшой ящик с грузом, даже воронку, — словом, всё, что могло бы помочь быстрому завихрению снега. Через пятнадцать минут вокруг этих вещей уже намело сугробы, а в других местах под самолётом снег по-прежнему выдувало ветром.
Теперь нам больше ничего не оставалось, как ждать. Это было не очень весело, но это было единственное, что нам оставалось. Ждать и ждать, а долго ли — кто знает!
Я уже упоминал о том, что у нас было всё для вынужденной посадки, но что станешь делать, скажем, с палаткой, если просто вылезть из кабины — это сложное, мучительное дело, на которое можно решиться только один раз в день и то только потому, что один-то раз в день необходимо вылезать из кабины.
Пальцы начинали болеть, прежде чем удавалось развязать шнурки на чехлах, и приходилось развязывать шнурки в три приёма. Снег с первого шага сбивал с ног, так что нам пришлось выработать особый способ ходьбы — с наклоном в сорок пять градусов против ветра.
Так прошёл первый день. Немного меньше тепла. Немного больше хочется спать, и, чтобы не уснуть, я придумываю разные штуки, которые берут очень много времени, но от которых очень мало толку. Я пробую, например, разжечь примус, а Лури приказываю разжечь паяльную лампу. Трудная задача! Трудно разжечь примус, когда ежеминутно чувствуешь с ног до головы собственную кожу, когда вдруг становится холодно где-то глубоко в ушах, как будто мёрзнет барабанная перепонка, когда снег мигом залепляет лицо и превращается в ледяную маску. Лури пытается шутить, но шутки мёрзнут на пятидесятиградусном морозе, и ему ничего не остаётся, как шутить над своей способностью шутить при любых обстоятельствах и в любое время.
Так кончается первая ночь. Ещё немного меньше тепла. Ещё немного больше хочется спать. А снег по-прежнему несётся мимо нас, и наконец начинает казаться, что мимо нас пролетает весь снег, который только есть на земле…
Я снова оценил доктора Ивана Иваныча в эти дни, когда мы «куропачили» — так это называется — у берегов Пясины.
Сознание полной бездеятельности, полной невозможности выйти из безнадёжного положения — вот что было тяжелее всего! Кажется, было бы легче, если бы я не был так здоров и крепок. Это чувство перемешивается с другим невесёлым чувством: я не выполнил ответственного поручения. А это — ещё и с третьим, которое никого не касается, — с чувством оскорблённой гордости и обиды… Вот настроение, при котором нет аппетита и, в сущности говоря, не так уж страшно замёрзнуть.
И доктор всё понимал, всё видел! Никогда в жизни я не находился под таким тщательным наблюдением. Для каждого из этих чувств у него был свой рецепт, и даже, кажется, для того чувства, которое никого не касалось.
Третий день. Очень хочется спать. Всё меньше тепла. Всё больше сыреют малицы, и уже какой-то нервный холод заранее пробирает до костей, как подумаешь, что эта сырость может замёрзнуть.
Но это даже лучше, может быть, что время от времени приходится выбирать из-под малицы лёд, потому что просто сидеть и думать, думать без конца очень тоскливо. Потом ещё поменьше тепла — ничего не поделаешь, ветер выдувает тепло, — и я надеваю на ноги под пимы лётные рукавицы. Главное — не спать. Главное — не давать уснуть бортмеханику, который оказался самым слабым из нас, а на вид был самым сильным. Доктор время от времени бьёт его и встряхивает. Потом начинает дремать и доктор, и теперь уже мне приходится время от времени встряхивать его — вежливо, но упрямо.
— Саня, да ничего подобного, я и не думаю спать, — бормочет он и с усилием открывает глаза.
А мне уже больше не хочется спать. Снег свистит в ушах, и, когда минутами наступает тишина, кажется, что вибрирующая тишина ещё громче этого мрачного, мучительного, пустого свиста. Где-то далеко, на Диксоне, в Заполярье, радисты разговаривают о нас:
— Где они? Не пролетали ли там-то?
— Не пролетали.
Это было очень скучно — сидеть и ждать, когда же окончится эта пурга, — и я вспомнил наконец, что у меня есть книжка. Я перевязал малицу немного выше колен и влез в неё с головой и руками. Тесноватый домик, но если в левой руке над ухом держать карманный фонарик, а в правой книжку, — можно читать! У меня был фонарик с динамкой, и нужно было всё время работать пальцами, чтобы он горел; но всё время работать невозможно, и я разжимал пальцы — тогда сразу становилось холодно, и всё возвращалось на свои места, и я начинал чувствовать снег, который заносил меня сквозь щели кабины.
Через несколько лет я прочитал «Гостеприимную Арктику» Стифансона и понял, что это была ошибка — так долго не спать. Но тогда я был неопытный полярник, и мне казалось, что уснуть в таком положении и умереть — это одно и то же.
Должно быть, я всё-таки уснул или наяву вообразил себя в очень маленьком узком ящике, глубоко под землёй, потому что наверху был ясно слышен уличный шум, и звон, и грохот трамвая. Это было не очень страшно, но всё-таки я был огорчён, что лежу здесь один и не могу пошевелить ни рукой, ни ногой, а между тем мне нужно лететь куда-то и нет ни одной свободной минуты. Потом я почему-то оказался на улице, перед освещённым окном магазина, а в магазине, не глядя на меня, ровными, спокойными шагами ходила и ходила Катя. Это была, несомненно, она, хотя я немного боялся, что, может быть, потом это окажется не она или что-нибудь другое помешает мне заговорить с ней. И вот я бросаюсь к дверям магазина, но всё уже пусто, темно, и на стеклянной двери надпись: «Закрыто».
Я открыл глаза — и снова закрыл: таким счастьем показалось мне то, что я увидел. Пурга улеглась. Снег больше не слепил нас — он лежал на земле. Над ним было солнце и небо, такое огромное, какое можно увидеть только на море или в тундре. На этом фоне снега и неба, шагах в двухстах от самолёта, стоял человек. Он держал в руках хорей — палку, которой направляют оленей, и за его спиной стояли олени, запряжённые в нарты. Вдалеке, точно нарисованные, но уже не так резко, видны были две крутые снежные горки — без сомнения, ненецкие чумы. Это и была та тёмная масса, от которой я шарахнулся при посадке. Теперь они были завалены снегом, и только конусы, открытые сверху, чернели. Вокруг чумов стояли ещё какие-то люди, взрослые и дети, и все были совершенно неподвижны и смотрели на наш самолёт.