Книга Но кто мы и откуда - Павел Финн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы довольно бодро обсуждали за столом возможности этого обследования и склонялись к тому, что это — в худшем варианте — воспаление желчного пузыря. Я еще не знал, что, когда ему стало плохо в поезде, он — врач Авербах — поставил себе диагноз. Но не хотел в него верить.
Тогда — осенью 85-го — я видел его в последний раз. А голос в последний раз услышал, когда он позвонил из больницы накануне первой операции.
И все, и больше никакого доступа — для друзей. И все окружено тайной.
Семен Аранович, Андрей Смирнов, Митя Долинин — мы все с ума сходили, пытаясь узнать, понять. Но нам ничего не говорили. Наконец мы с Андреем Смирновым, не выдержав, поехали к Юлику Крелину, хирургу и писателю, общему другу.
Диагноз, который Илья поставил себе в поезде, оказался правильным.
Теперь я знал — он борется со смертью. И представлял это буквально — эту страшную борьбу, — со всем лаокооновским напряжением его могучего торса.
И я ненавидел его смерть. Бессильно и безнадежно.
Невесело встретили новый 86-й. 9 января я был в Ленинграде, приезжал подписывать договор на “Городок”. Уехал в Москву и вернулся с Ириной уже через пять дней — хоронить.
Открытый гроб стоял на центральной аллее комаровского кладбища. Недалеко от могилы Ахматовой. Мы все молча вокруг. Шел тихий снег. Прилетевший накануне из Грузии бывший “курсант” Эрлом Ахвледиани и моя жена Ира положили на грудь Ильи, под пиджак, его крестильный крестик.
Эрлом, до конца дней считавшийся в Тбилиси чуть ли не святым, кажется, и крестил Илью, когда они с Лёшей Германом были в Грузии.
В июне, в Старой Руссе, когда ливень и ветер обрушивали за окном гостиничного номера ветви и листья деревьев, он вдруг пришел ко мне. Я случайно в этот миг включил телевизор, не зная, что по ленинградскому каналу идет документальный фильм Ильи — его последний фильм — “На берегах пленительных Невы”.
А там мальчик — белой ночью — в комнате со старой мебелью и эркером учит наизусть пушкинские строки и пьет молоко из стакана. И уж такой он авербаховский мальчик, как будто это он сам, как будто это воспоминание о его детстве.
Как мой Сашка из ненаписанного романа?
Только для одного шелестит и шепчет темный мир вечернего Подмосковья и матово, душно пахнет табак в саду. А для другого шуршат велосипедные шины по песку взморья и пленительно-равнодушно плещет на берег балтийская вода.
Из письма Ильи Авербаха
Так хочется ехать куда-нибудь, далеко-далеко, и совсем не знать, что там будет. Что-нибудь совсем другое, чем мы даже предположить можем. Восемь чувств и луг в кашке…
И как ни жестоко сказать, самые неблагоприятные условия — быть может — самые благоприятные. (Так молитва мореплавателя: “Пошли мне Бог берег, чтобы оттолкнуться, мель, чтобы сняться, шквал, чтобы устоять”).
Внезапно возникает предчувствие начала — берег, с которого срываешься и плывешь, не умея плыть. Вдруг молитва сама шепчется, пальцы сами складываются в горстку… Видать, душе так надо было. Или ангел-хранитель надоумил?
Что он вообще думает обо мне, мой ангел-хранитель? Кстати, они — в течение жизни — как-то меняются на посту? Один сдает — в детстве, другой принимает в молодости. И сопроводиловка: “Неустойчив. Жаждет любви”.
Господи! Посылаю тебе эсэмэску: “Сохрани мою речь навсегда…”
С ума сошел? Да кто ты такой? И слова-то не твои — чужие, не тебе чета. Своего-то ничего придумать не смог, с чем обратиться по такой инстанции? Да что за речь твоя такая, чтобы сохранять?
Ладно! Понял! Согласен! Тогда так: “Бог с ней, с моей речью! Сохрани мою любовь навсегда!”
Но что такое любовь?
Город, и ты мечешься — без любви, без сочувствия, без благодати — петляешь, кружишь, как в лабиринте. Выход? Где выход? Телефон-автомат — холод московский, пальтишко на рыбьем меху — и ты позвонил, и пришел, и делаешь вид, что влюблен, — с ледяными ногами — и ты влюблен потому что делаешь вид, и ты не влюблен, и в отместку не получаешь того, чего жаждешь. Ждешь. А чего ты ждешь? Тепла? Наслаждения? Чего?
“Я покорно подставил себя потоку мыслей, охотно прислушиваясь к тем пестрым сказкам, которыми в моей груди зачаровывали мои чувства неотразимые сирены — вожделение и воображение”.
И все же — что такое любовь?
Мама — знала?
“Может быть, моя любовь слишком велика и слишком требовательна для тебя. Быть может, так чувствовать, как я, ты не умеешь или не можешь в отношении меня. Быть может, есть кто-то другой… да, я ревную и не боюсь говорить тебе об этом. Если б ты не был для меня всем в жизни, я могла бы притворяться, молчать и не открывала бы все свои карты, зная, что приношу себе вред. Ответь… прошу тебя, ответь раз в жизни так, чтобы я поняла, почувствовала, что́ я для тебя значу в жизни, а если уже ничего не значу, то и это, чтобы я знала. Ты можешь сказать, что я пишу тебе так, как будто мы с тобой только недавно полюбили друг друга и я еще сомневаюсь в тебе. Но я тебя люблю действительно так, как будто только вчера узнала тебя, и ничего сделать с собой не могу, хотя и хотела, может быть, чтобы было иначе. Что делать мне с собой, если ты околдовал меня так, что я только и вижу тебя, только и слышу твой голос?”
А тут, как на грех, еще и я, маленький засранец, постоянно путаюсь со своими обидами, ревностью и ненавистью. И неожиданная мысль — сейчас. Может, я был не прав — тогда? Может, это я во всем виноват?
Ответа не будет. Поздно.
Наброски из ненаписанного романа
И тогда Сашка понял, что он не может больше так жить.
— Мама! — громко и отчаянно.
Он стоит посреди комнаты — в центре всей мизансцены. Борис все еще стрижет когти, поставив ногу на Сашкину кровать. Кухонное место, где на табурете пыхтит керогаз, отгорожено занавеской на колечках, за ней — как всегда, растерянно и неумело — готовится еда.
Мама, услышав голос Сашки, отодвигает занавеску. Ее лицо с голубыми глазами. Она смотрит на мужа и сына и еще не знает, чем грозит ей отчаяние в его голосе. Но ей уже страшно, и она улыбается, как будто хочет соединить их этой беспомощной, вопросительной улыбкой.
Черт возьми! Какой кадр!
Надо вообще заметить, не очень, правда, к месту, что “черт возьми” мы произносим с такой же легкостью, как и “боже мой”.
Наброски из ненаписанного романа
Борис тоже смотрит на Сашку. С интересом — веселым и опасным — что последует за этим возгласом доносчика-пасынка? И уже — внутренне — совершенно готовый к разоблачению, он уже знает, что́ соврет. И знает, что она ему поверит, не веря. Захочет поверить.