Книга Иван, Кощеев сын - Константин Арбенин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, о жабе: Горшеня по её вздохам-квохам смекнул, что та с ними уйти с острова хочет. Что ж, дело взаимовыгодное: как через борщ обратно-то перебираться — неясно, плот погиб совсем, а на жабе запросто озеро одолеть можно. Так и сговорились. Уселись государыне в рот, та их в три скачка на большую землю и доставила. Дальше по сухарной пустыне верхом поехали, ибо во рту передвигаться — удовольствие сомнительное. Попросили Жабу не прыгать, а ползком ползти: всё одно быстрее, чем своим ходом пёхать, зато риску шею сломить гораздо меньше. И суток не прошло, как добрался весь этот жабий экипаж до устья Ушиной протоки.
Перед обратным в уху нырянием устроили друзья привал. Тут как раз лёгкий дождичек пролился, путешественников полусладким столовым винцом попотчевал. Закусили сухарями, жабу по загривку потеребили, попрощались с Проглотитовым царством, пожелали ему изобилия и мягких сухарей. Нырнули в варево — запузырилась уха, кругами отозвалась. И тишина кругом наступила, только Царь-жаба на бережку квохчет, зобом потряхивает.
А у выхода колодезного поджидал Ивана и Горшеню приятнейший сюрприз — Надежда Семионовна, Надя. Несколько суток просидела она возле журавля: кострец разжигала, уху ела, грибами-ягодами перекусывала. Ей не впервой — к лесной жизни привычная! А уж как ей путешественники обрадовались — все слова позабыли, только обнимки вспомнили, только поцелуйчики. Особенно, конечно, Иван счастлив — он ведь с Надей даже проститься не успел по-человечески, проворонил по-птичьему. А Надя умна — сама Ивана нашла.
— Иван! Дядя Горшеня! — радуется Надежда. — Ой, какие же вы пахучие! И цвета вы феерично-морковного!
— Мы, Наденька, такую водиссею проделали, — говорит Горшеня, — ну просто покатись-горошек! Из ухи — да в панировку, из панировки — да в борщец, из борща — обратно в уху. Не считая некоторых совсем уж противоестественных несварений. И никакой последовательности в блюдах, никакой культуры питания! Я боюсь, как бы на нас после всего этого какие-нибудь чаги не выросли! Ты посмотри, Надь, свежим глазом — нет на мне каких съедобных наростов?
— Наростов нет, — отвечает Надя, — только Ваня, похоже, заодно свой язык съел!
Иван и правда ничего не говорит. Совестно ему и за запах свой, и за цвет морковный, и за то скомканное прощание. Прячет он глаза, не верит, что снова они с Надей вместе, рядышком — как скорлупа с ядрышком.
Едва обнимки закончились, как новое чудо из колодца всплыло: Царь-жаба далее за своими знакомцами двигаться решила. Горшеня с Иваном руками на неё машут, уговаривают обратно разворачиваться, а та ни в какую — морду огромную между бортов просунула, лапами уцепилась, уху по пригорку расплескала. Только тесноват колодец для такой фурии — застряла. Друзья развернули журавель, бечёвкой жабу обхватили да журавлём наружу и вытянули. Пришлось им с попутчицей своей смириться.
Царь-жаба за ними поплелась — на пятки не наступает, но и далеко не отстаёт. Сделают путешественники привал где-нибудь на опушке, через четверть часа слышат сучьев треск да мхов шуршание, смотрят — стоит жаба в теньке, безмолвствует, к костру не выходит. Надюша сперва пыталась её подкармливать, да потом выяснилось, что она сама пропитание себе находит — шишки ест, кору, черничные кусты с кочек слизывает — и вообще вполне себе может независимо существовать. А идёт вослед по какой-то другой причине — может, ищет чего, а может, дороги иной не знает. Странное существо — в голове у неё неведомое, а говорить не умеет!
В тот же день, после прибытия, как раз на чистый четверг, Надежда большую постирушку устроила, а самих путешественников заставила отмокать в речке Соломке. Сидят Иван с Горшеней по горло в воде — голые, задумчивые, зубами стучат (месяц еще не май, вода — не борщ подогретый). Опять о важном думают. Иван иголку из одежды вынул и в руке перед носом держит, даже Наде доверить её не решается.
— Что ты её всё мусолишь, Ваня? — спрашивает Горшеня. — Когда разламывать собираешься?
— Не знаю, — хмурится Иван. — Ты вот обещал, что через осязание ясность во мне наступит, а со мной всё наоборот: еще больше вопросов и ещё сильнее нерешительность!
— Я, Ваня, не обещал тебе ничего, — поправляет Горшеня. — Я лишь предполагал и обнадёживал. И потом, ты руки-то вона как в борще обварил — с осязанием, опять же, проблемы… Так что прямо и не знаю, что тебе ещё сказать в этой сейтуации… Помни только, что отец твой не менее тебя мучается и помощи от тебя ждёт.
— Да какая ж это помощь! — Иван с отчаяния кулаком по воде съездил. — Это ж издевательство, душегубство! Разве ж можно было сына на такую миссию толкать!
Горшеня тоже рукой по воде — хрясь! Тоже, видать, наболело и не вызрело. Помолчали оба, потом Горшеня говорит:
— Теперь, Иван, тебе ни я, ни Надежда, ни кто другой уже помочь не сможет, тут только ты сам решение должен принять. Такой момент наступил — полностью твой личный. Я далее по этому поводу молчать буду, ничем тебя сбивать не стану…
Так день за днем в нерешительности тянутся, уж неделя к воскресенью приблизилась, а Иван всё медлит.
В воскресенье утречком проснулись все трое от какой-то необоснованной радости. Сны с себя сбросили, головами вертят, ничего понять не могут. А дело в том, что из далёкого далека, из-за леса дремучего доносится до них самый настоящий колокольный звон — слабенький, одиночный, но упорный и живительный. Надя такого давным-давно не слыхивала, с самого детства…
— А не сегодня ли Пасха, братцы? — спрашивает Горшеня. — Я с этими лесными приключениями весь календарь позабыл, все дни у меня в одну лепёшку слиплись.
— Сегодня, — отвечает Надежда Семионовна. — Оно сегодня и есть — Пасхальное воскресенье.
— Стало быть, дожили! — вздыхает Горшеня. — Вот спасибо-то!
Горшеня первым встал, умылся в речке. Какое-то в нём предчувствие образовалось — дёргает его какая-то душевная сила, какая-то внутренняя стихия толкает его неизвестно к чему. А впрочем… всё ему, Горшене, известно. Ту силу он все дни в себе вынашивал, и вот она — выварилась да выкрасилась, явилась пред Горшениным взором во всей своей неотвратимости.
Иван и Надежда грибной суп варить принялись, а Горшеня ушёл в заросли, уединился. Только чувствует — кто-то на него смотрит; ну так и есть — жаба тут же сидит, глазеет в обе плошки. Горшеня плюнул, сам себе посочувствовал, другой укромный закуток нашёл, где чужих глаз нет. Прислонился к сосне, перекрестился и говорит тихо-тихо — не для человечьих ушей, а для другого неведомого уха.
— Прости меня, Аннушка. Простите, детки мои. Не могу я иначе, не получается у меня всего себя блюсти… Узнал я справедливость, а сути её запомнить не сумел — бестолочь, одно слово…
Хрустнуло что-то в лесу, сдавленный крик раздался.
Иван с Надей переглянулись, насторожились. Иван уже хотел в заросли бежать, да тут как раз на поляну из ельника Горшеня выходит, рваную штанину рукой придерживает, на лице у него — ссадина.
— Упал, — говорит, — портки разодрал. Представляете: сколько всего пережил за эти дни — и ничего, и как с гуся вода. А тут — считай, на ровном месте — завалился, как кулёк с рисом.