Книга На мохнатой спине - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какой-нибудь живущий в мирное время идиот, наверное, счёл бы наше знакомство романтическим.
Её отец комиссарил у нас в полку.
Он был родом из тех странных межеумочных мест, что малороссы называют Западной Украиной, поляки же – Восточной Польшей, а чаще и проще, как и любое инонациональное приращение своего воскресшего государства, – кресами, то бишь пограничьем, оконечностями.
Местности и края такого рода столетиями болтаются от страны к стране, а то и просто в щелях между ними, не принося счастья ни себе, ни тем, от кого к кому кочуют. Серёжка, начитавшийся мечтательной зауми и настолько увлёкшийся, извиняюсь, космосом, что даже боевую авиацию бросил ради опасных и не очень-то, по-моему, своевременных стратосферных экспериментов («Стратосфера – это первый шаг к овладению безвоздушным пространством, папа! Как ты не понимаешь?»), сравнил бы, наверное, подобные окраины с астероидами. Неприкаянно и мёртво те мыкаются по неустойчивым, причудливо вихляющимся орбитам между большими живыми планетами, приближаясь то к одной из них, то к другой, то вновь улетая от всех в сумасшедшую ледяную даль; но не это трагедия. Трагедия происходит, если астероид во время сотого или тысячного из однообразных пролётов мимо оказывается всё же захвачен тяготением той или иной планеты и на неё упадёт.
Собственно, живут там люди как люди, я не раз убеждался. Работящие, крепкие, семейные, костьми готовые лечь за свой дом, как и любой нормальный хороший человек. Но если, позаимствовав у той или иной планеты кислорода и зелени, на астероиде успевает вырасти так называемая культурная элита, добра не жди.
Ни одна элита не может не гордиться собой – так она свои творческие способности неизбежно подпитывает, – но тамошней элите гордиться нечем. Нет у неё и не было никогда достижений: и письменность не она себе придумала, и главные книги не она себе написала, и уж подавно ни магнитного поля не открыла, ни Икс-лучей, ни стрептоцида, ни Антарктиды, ни даже завалящей Америки. В Америку она только бежать способна, но всем-то ведь не убежать. И потому вместо гордости получается один гонор. «Гонор», конечно, с латинской подачи по-польски «честь», но ведь не зря же в русском этакая честь именно в «гонор» превратилась, и ни во что иное; хорошо хоть не в гонорею. И вот по-человечески очень понятным образом тамошние властители дум приходят к незыблемому убеждению: потому у них достижений нет, что их всегда угнетали. Не давали проявить себя. Пользовались их великими талантами, крали их великие прозрения и, высосав, выбрасывали их самих обратно в межпланетный мрак. Причём ведь вот что любопытно: реальных достижений они добивались, если вообще добивались, именно лишь попав на ту или иную планету. Когда получали, наравне с остальными её обитателями, её воздух и свет, её простор, её огромные ресурсы, её питательную среду… Некоторые становились на ней совсем своими, а то и её гордостью. Но именно эту-то планету потом и начинали скопом ненавидеть. Она-то и становилась у них символом угнетения и интеллектуального ограбления. То та, то эта… В зависимости от зигзагов орбиты. Такая у гонора простенькая механика.
Только у очень крупных, самодостаточных людей, у которых много позади и много впереди, благодарность – естественное чувство, опора и мотор лучших проявлений души. А для тех, у кого один гонор, – это тяжкий груз, обуза, лишающая свободы. Если ты меня спас, а я тебе благодарен, получается, что я вроде как несамостоятелен, вроде как колонизирован. А вот если ты меня спас, а я тебе в лицо плюнул – стало быть, я настоящий, равный тебе полноценный Хомо Сапиенс. Свободный.
В двадцатом году я, молокосос, деревенский тюня-лапоток, всего этого, конечно, не понимал. Тем более что и сам Ильич клял на чём свет стоит национальную гордость великороссов. И когда наш обожаемый мною комиссар хлопал себя по кожаному боку, выхватывая маузер, и с лёгким акцентом кричал: «Кто скажет слово “русский” в положительном смысле, того расстреляю на месте! (и стрелял, бывало…) Русский – значит, царский!» – у меня лишь дрожь восторга пробегала по телу: вот ведь как энергично и бескомпромиссно созидается новый мир!
Себя я угнетателем и оплотом царизма ни в каком виде, разумеется, не считал. И не видел ни в слове «русский», ни в принадлежности к этому народу ничего зазорного.
Но у меня за плечами был опыт Плехановского семинара.
Один из лучших людей, что я в своей жизни знал, – это Георгий Валентинович. Светлая ему память, земля ему пухом. И помирать буду – то же скажу, никакой исторический опыт меня не свернёт. Были бы все интеллигенты такими, как он, я бы на них молился. Не соглашался бы, наверное, теперь во многом – а молился всё равно. Не за единомыслие, пёс с ним, в конце концов, а за человеческие качества. Замечательные люди встречаются куда реже единомышленников.
Кружок наш был самым первым и, пожалуй самым знаменитым в России; в отличие от множества возникавших то тут, то там эфемерных полуподпольных говорилен он дал самую богатую поросль. Совсем ещё мальчишкой, лапотком натуральным, я приходил на заседания, забивался в уголок и слушал мудрых и великолепных. Как они соревнуются в остроумии и способностях к предвидению, как несут по кочкам власти и предлагают от властей избавление, как фехтуют то отточенной логикой, то яркими образами, в которых и логика порой не важна – нестандартность важнее… Как они блистали! Как крыли прогнившую империю! И то в России не так, и это не этак… Я, помню, слушал и падавшую от изумления челюсть не успевал вправлять ладонью: в каком, оказывается, аду мы живём! Я-то, дурень, по простоте своей полагал, что тут подкрутить, там поджать, этим, обнаглевшим вконец, дать окорот, и всё станет по-людски. А оказывается – надо до основанья!
Но как умел слишком уж оторвавшихся от земли краснобаев Георгий Валентинович сбить с котурнов безупречно учтивой, но оглушительно точной иронией!
И, наоборот, если появлялся какой-нибудь обормот с очередным совсем уж пустобрехливым прожектом – скажем, надо всего-то лишь перевести русский язык на латиницу, и тогда постепенно сами собой и нравы исправятся, и права человека восторжествуют, и восьмичасовой рабочий день спланирует на ангельских крылышках из собственной его императорского величества канцелярии, и даже женщинам дозволено будет участвовать в выборах, потому как неизбежно случится воссоединение с мировой цивилизацией, а всё отсталое, косное, азиатское, вместе со всем нашим окаянным прошлым, отлетит, как прах, с наших зашагавших в будущее ног; вот тогда наш любимый шеф (Георгий Валентинович сам велел так, на европейский манер, называть себя), картинно взвесив на ладони кипу исписанных листов, говорил: «Прошу господ семинаристов быть сегодня предельно уважительными. Героем нынешнего обсуждения была проделана большая работа…» И мы начинали кто прыскать, кто хихикать, кто ржать – всё в зависимости от того, насколько умнее автора прожекта каждый полагал себя; ржали в голос, конечно, именно те, кто считал себя самыми умными. С той поры и на многие годы фраза «Проделана большая работа» стала среди нас кодовым обозначением огромного, тяжкого и заведомо бессмысленного труда.
Да, не только революции там учили. Как-то само собой получалось учиться человечности. Ни к кому нельзя было быть неуважительным, пусть хоть к нелепому самодовольному прожектёру – ибо уже благие побуждения как таковые похвальны и заслуживают терпеливого, мягкого и тактичного культивирования; вдруг что и вырастет съедобного?