Книга Великолепие жизни - Михаэль Кумпфмюллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прощание выходит недолгим и светлым. Она, считает он, держится молодцом, опять в этом платье, перед которым он хоть сейчас готов пасть на колени прямо здесь, посреди кухни. Нет, ужинать к ней он сегодня не придет, этот последний вечер он уже обещал детям, зато вместе с ней он еще раз сходил на пляж. Говорить больше особенно не о чем. На станцию он просит его ни в коем случае не провожать. Да, хорошо, откликается она, на что он: тогда до скорого. И она, в ответ: да, до скорого.
Наверху, в комнате, он испытывает облегчение оттого, что она так просто его отпустила. Он обещает ей телеграфировать по дороге, еще из Берлина, на что она: пожалуйста, не забывай того, что было, а теперь иди, все хорошо. Он начинает паковать чемодан, там, в лагере, в это время все садятся ужинать, да как она может подумать, что он хоть малейшую подробность способен забыть. Элли тоже уже запаковала вещи, дети ни в какую не хотят его отпускать, лишь около десяти он снова у себя в комнате. За окном, в лагере, стало заметно тише, он смотрит на детей там, внизу, за длинным столом, но уже без тоски, словно он уже в дороге, уже в Берлине, уже едет с вокзала в гостиницу.
Стук в дверь, который он сперва не слышит, которому не верит — а на пороге уже она, Дора. На сей раз совсем не запыхавшаяся, напротив, очень спокойная, правда, чуть бледная. Нет, она не плакала, говорит она, просто думала, весь вечер там, в лагере. И вот о чем она пришла его попросить, попросить ради всего святого: отложить отъезд, хоть на несколько дней, ну не может он, нельзя ему уезжать завтра утром. Я прошу тебя, повторяет она, и потом еще раз: пожалуйста. И уже опять сидит на софе, странно юная и серьезная одновременно, словно сама удивляется, что сюда пришла. Качает головой, какое-то время молчит, потом признается: она не думала, что будет так тяжело. Но она не из-за этого пришла. Я все время думала — ну не можешь ты так уехать. Или можешь? Нет, отвечает он. Может, и мог бы, но теперь уже не смогу.
В поезде его сопровождает ее запах, обрывки фраз, вдруг всплывающие в памяти, промельк движения или жеста, а Герти и Феликс буравят его своими детскими вопросами, торопятся показать разных зверушек там, за окном, где тянется под безоблачным небом плоский и бескрайний ландшафт. Даже ласточки снова чиркают в воздухе, но на дворе ведь еще начало августа, с чего бы им не летать…
Расставаясь в половине первого, они мало о чем говорили. Единственная мысль была — насколько же можно обманываться, прежде всего, в самом себе, ибо оказалось, что чудо, сколь бы непостижимым и невозможным оно ни мнилось, еще не кончилось, и его переполняло изумление, почти оторопь при воспоминании о ее терпении, нежности и неожиданной догадливой умелости. Она ушла от него почти беспечально, завороженная счастьем, словно теперь все под защитой, так, или примерно так, она и сказала. А теперь спи, обещай мне, что будешь спать! И он и вправду несколько часов кряду проспал, покоясь в ее запахе, пусть не слишком крепко, словно ожидая, что она придет снова, или словно это уже не имело значения — здесь ли она, подле него, или там, в лагере, в своей комнатенке, словно она и здесь, и там одновременно. Наутро он даже смог позавтракать, проснулся в полседьмого, запаковал последние вещи, прислушиваясь к себе, нет ли внутри какой помехи, мелкого предательства, но в душе было только восхищенное изумление, оно одно.
Доктор не особенно торопится в город, тем паче что первые шаги ему хорошо известны: стойка портье в «Асканийском подворье», лифтеры в ливреях, доставившие в номер его багаж, золотисто-бардовая обивка стульев и кресел, той же ткани тяжелое покрывало на кровати, массивный письменный стол у окна. Хотя он обещал Элли, что будет есть, из комнаты он не выходил до вечера, но теперь, после более или менее сносной ночи и для его-то аппетита, можно считать, просто царского завтрака, его распирает жажда деятельности. Он знакомится с новенькими миллионными купюрами в меняльной лавке на вокзале, где накупает себе всех берлинских газет, чтобы чуть позже, в кафе, углубиться в изучение объявлений о сдаче жилья. Цены чудовищные, по крайней мере по части цифр. Дора сказала ему, в каких районах искать, — помнится, во Фриденау, она говорила про Фриденау, название ему нравится, «пойменная тишь», значит, туда он и поедет.
Два часа спустя он, можно считать, уже решился. Район очень зеленый и тихий, почти как предместье, кругом одни сады, парки, аллеи, молодые матери с младенцами в детских колясках, но рукой подать и до ратуши в Штеглице, откуда полно трамваев, если надо — через каких-нибудь четверть часа ты в центре. Он посылает Доре телеграмму, что доехал благополучно, и о первых своих впечатлениях. Поедешь со мной во Фриденау?
И Тиле, которую он навещает в ее книжной лавке, он тоже о Фриденау рассказывает, пожалуй, скорее для собственного успокоения, потому что по дороге жутких вещей насмотрелся, нищие в лохмотьях, побирушничающие прямо на улицах, да еще этот страшный шум, и давка, и толкучка, потому что всюду полным-полно людей. Тиле его ждала, показывает ему его книги в витрине, слева в глубине, рядом с последним романом Бреннера. Она ужасно рада, все время о нем думала, а рубиновую вазу бережет как зеницу ока. Она заварила ему чашку чая. Ему дозволяется посидеть в подсобке, переоборудованной под контору, пока она за прилавком обслуживает последних клиентов, оставив его наедине с его усталостью или чем-то еще, чему трудно подобрать имя, некоей пустотой, даже нельзя сказать, чтобы неприятной, это просто передышка, когда вдруг видишь вещи такими, как они есть.
На следующий день он вновь бродит по улицам, открывает для себя еще два парка, час, если не больше, сидит в тени на скамейке в Ботаническом саду, потому что сегодня, как и накануне, стоит жара, что не особенно располагает к ходьбе. Он радуется, когда снова видит что-то знакомое, сад с мальвами на одной из тихих улочек вокруг ратуши, и белокурая девчушка, что катит по тротуару большой железный обруч на куске толстой проволоки. В час или два пополудни в летнем кафе он заказывает себе порцию мороженого, начинает письмо Максу, но откладывает, вдруг почувствовав себя совсем брошенным. С каждым часом он все сильнее ощущает недобрый гнет своего — пока что всего лишь однодневного — одиночества, это он потом так напишет, а пока что просто сидит за столиком, ничего не чувствуя и ничего вокруг не замечая. Между тем вокруг него — семейства с детишками, сегодня среда, народу в саду не особенно много, толстая официантка приносит расплакавшемуся малышу улетевший воздушный шарик, повсюду голоса, болтовня, кое-где смех, через два столика от него две пары, разговор о деньгах, что-то про чемоданы, которые теперь для денег понадобятся. Недавно в банке, говорит та, что блондинка, и все четверо вдруг покатываются с хохоту, словно нынешние скверные времена — всего лишь мимолетная шутка. Доктора этот взрыв отчаянного веселья почти утешает, он пытается внушить себе, что да, он сейчас один, но ведь именно к этому он и стремился, к тому же он и не вполне один, еще вчера вечером он был в театре, вместе с Тиле и двумя ее подружками, на «Разбойниках».
Едва он выехал из Берлина — и прежней решимости как не бывало. Город, конечно, оказался ужасен, но то, что его ждет, гораздо страшней. Он сидит в поезде и изо всех сил старается не потерять ее образ, как она стояла у него в комнате, преданная и вместе с тем гордая, словно вообще неуязвима.