Книга Просвещенные - Мигель Сихуко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, наше филиппинское произношение или то, как все мы по-своему походили на отца, слишком часто напоминали им о жизни, которую они вели до того, как введение военного положения разрушило политическую карьеру деда на самом ее пике, лишив бабушку привычных вечеров маджонга и батальона служанок и превратив их обоих в парочку узкоглазых старикашек, медлительно шаркающих по бакалейному отделу супермаркета. Когда мы прибыли, мне только исполнилось пять лет. Они старались как могли, продали свой маленький дом и перебрались с нами в жуткий мак-особняк[46], наняли для нас няню. Бабушка с дедом были полны решимости сделать из нас канадцев, подготовить нас к плавильному котлу, в который нас забросило, поэтому запрещали нам говорить на тагалоге, пока мы как следует не освоили английский. Они и сами отказались от привычных для филиппинского уха «лоло» и «лола»[47], и, вторя лепету моего младшего братика, дедушка стал «Дуля» («с маслом» часто приговаривал он), а бабушка «Буля» («почти как Билль о правах»). Обнаружив, что ассимиляция имеет пределы, мы стали сплоченнее как семья. Помню, однажды после школы мы с Булей зашли в церковь Святого Фомы поставить свечку за все души ушедших и живых и еще не рожденных, что она делала ежедневно. На соседнем ряду вскочил мужик и вдруг начал на нас орать: «Валите домой, чурки!» Это, наверное, был пьяный или сумасшедший, впрочем тогда разницы для меня не существовало. «Мы не чурки, — с трудом выговорила бабушка, — мы филиппинцы». На обратном пути Буля всю дорогу молчала, не обращая внимания на мои вопросы, как будто я в чем-то провинился.
Еще я помню, как годы спустя все шестеро детей и бабушка с дедушкой сидели у телевизора и смотрели трансляцию с бульвара Эдса, где тысячи людей в желтых футболках молились и пели, монашки вставали в живую цепь на пути бэтээров, а одна девушка вставила цветок в дуло винтовки, и солдат еле сдерживал улыбку. Ужин на столе уже давно остыл. Ведущий Си-би-эс говорил: «Вот так в двадцатом веке выглядит взятие Бастилии. Тем удивительней, что здесь обошлось практически без насилия». Показали, как перед народом выступает миниатюрная женщина в очках. «Это Кори Акино», — объяснил нам Дуля. Ведущий продолжал: «В Америке принято считать, что это мы научили филиппинцев демократии. Что ж, сегодня Филиппины показывают пример демократии всему миру». Вертолеты садятся, и солдаты присоединяются к поющим, все улыбаются. «Пора возвращаться домой», — сказала Буля со слезами на глазах.
Я уже давно взрослый, но только теперь начинаю понимать ее. Здесь, в самолете, до меня доносится распевная речь илоного, паточный говорок, напоминающий мне о бабушке. Из очереди возле туалета доносятся резкие звуки илокано, из-за перегородки слышится билокано. Стюардесса говорит по-тагальски и перечисляет пожилому мужчине все места, где побывала. На каждый топоним он кивает, будто сам тоже там бывал. Может, эти люди возвращаются домой, чтобы что-то изменить. Может, мне тоже удастся.
Мои соседи поглядывают на меня как на иностранца. Я приберегаю свои пару тагальских слов до нужного момента, чтобы удивить попутчиков: между нами много общего. Неправильные ударения, исковерканные слова напоминают мне о собственном конфузе, когда я на весь класс вместо «анналы истории» произнес «анальной истории» и как мне хотелось провалиться сквозь землю, хотя никто вроде бы даже не заметил. Я подслушиваю, как неуверенно мои соотечественники говорят с экипажем на английском, который они, прожив годы на Западе, так и не освоили в совершенстве: вместо «пс» произносят «фс», гласные округляют, путают времена, согласные проглатывают — уверенно у них выходят только хорошо заученные общеупотребительные фразы. Мы сами, как и эти клише, — сборище стереотипов. Изношенные, как старая форма, архетипы прикрывают нашу голую индивидуальность. Есть такая философская концепция человечества, как вместилища света; у нас все куда прозаичнее: мы — вместилище пота. Трудолюбие и дешевизна — вот основные представления о нашем народе. И образ этот сложился из свойственного нам стремления к лучшей жизни. Кто-то пнул спинку моего кресла, и то верно — не стоит так углубляться.
Сосед слева уже давно капитулировал в войне за подлокотник (в ходе которой я использовал ложные выпады и ухищрения, о которых он даже не догадывается), и мои локти наслаждаются жизненным пространством. Я говорю стюардессе, что буду есть, и чувствую, как сосед, скосив глаза, наблюдает за мной. Он выбирает совершенно другое меню. Нам приносят обед, мы его разворачиваем, и я немедленно начинаю жалеть, что выбрал говядину, и завидовать его курице. Я протираю руки спиртовым дезинфектором. Сосед смотрит на меня и улыбается. Я передаю ему бутылочку, он тоже вытирает руки и как ни в чем не бывало кладет гель в свой нагрудный карман. Мы едим свои пищевые прямоугольники, наши локти будто приросли к бокам. Я имитирую глубокую задумчивость, уставившись в темный экран передо мной.
Я запланировал посетить дом, где Криспин провел свое детство.
Поговорить с его сестрой и тетей.
Выяснить, что это за люди, чьи имена были найдены в его записях: Чжанко. Преподобный Мартин. Бансаморо. Авельянеда. Дульсинея.
Просеять пепел сожженных им мостов.
Восстановить подробности его многих жизней.
Я знаю, что, когда мы сядем в Маниле, все мои попутчики будут аплодировать умело приземлившемуся пилоту. Знаю, что, пока самолет еще будет маневрировать, они все повскакивают, чтобы достать вещи из верхних багажных отделений. Знаю, что голос по громкой связи станет им за это выговаривать, а раздраженные стюардессы будут шлепать по тянущимся кверху рукам и захлопывать дверцы отделений. Всегда одно и то же. Ну и хорошо, правда?
Мои попутчики покрыли на тысячи миль больше, чем большинство населения планеты; они обнимаются при встрече и прощании, работают и откладывают, переводят деньги в день зарплаты, пишут письма на папиросной бумаге, чтобы сэкономить на почтовых марках, обещают своему семейству, что скоро наконец вернутся; они приезжают — и дети, которых не узнать, не узнают их — к супругам, в чьих поцелуях нет ничего, кроме чувства долга. Как в том афоризме Овидия, что однажды процитировал Криспин: «Все меняется, ничто не исчезает».
А я — я еду в никуда. Да, мне так даже лучше.
* * *
Не знает он, что ему лучше. Когда симпатичная стюардесса подкатывает тележку с напитками, он заказывает тройной скотч, хотя хочется ему джинджер-эля: выпивка-то на международных рейсах бесплатная, что уж тут. Он пришел в детский восторг от экрана, вмонтированного в сиденье перед ним, он отгоняет от себя сон, чтобы досмотреть последний фильм с Киану Ривзом; когда идут финальные титры, он испытывает так всем нам знакомое раздражение оттого, что позволил украсть у себя еще два часа своей жизни. Снова и снова совершает он паломничество в хвостовую часть, чтобы затариться бесплатными рожками мороженого и пакетиками чипсов. Осторожно включает верхнюю лампу, опасаясь, что свет разбудит соседей. Читает журнал авиакомпании. В статье о Бали фотографии евразийских девушек, в неоновых бикини возлежащих на белом песке и треугольных шелковых подушках, приводят его в заметное, осязаемое возбуждение, и он ерзает под ремнем безопасности и дальновидно прикрывается журналом и чувствует себя идиотом, как будто ему тринадцать, а не двадцать шесть. Он оглядывается. Через несколько рядов от него сидит сексапильная китаяночка из Гонконга, которой он хотел помочь поднять рюкзак в багажное отделение, когда все рассаживались по местам. Но у него не хватило духу, и, стоя в проходе, он ждал, пока она справится сама, втихаря поглядывая на ее задницу, и как задралась ее майка, обнажив соблазнительные вогнутости над поясом. Он вытягивает шею, ищет ее глазами. Думает: что это со мной? Это, наверное, из-за перепадов давления я становлюсь таким похотливым. А может, это из-за скуки, неизбежной при дальних перелетах; для того ведь эротизм и существует, чтобы прерывать однообразие повседневности. А что, если она сейчас чувствует то же самое? Что, если я сейчас подойду к ней, возьму за руку и молча поведу к уборной? Самое худшее — она скажет «нет». Он оборачивается, но видит только ее голую ступню, она поджала под себя ногу, слегка высунув ту в проход. Лапка ну прямо кроличья, просто восторг. У Мэдисон ступни были мужские. Как же давно я ни с кем не спал! А как она держала его, когда они занимались любовью… часто ему казалось, что это и есть для него главное в сексе. Это как неспешное омовение рук в теплой воде — нечто необходимое, окончательное, очищающее его от той последней тайны, которую он по-прежнему хранил от нее.