Книга Увиденное и услышанное - Элизабет Брандейдж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Примерно неделю спустя он снова поехал в Чозен[8] за вещами – банковской книжкой, чеками, украшениями жены. Она когда-то говорила ему: хочешь что-то спрятать – положи на самое видное место. Отец предложил поехать с ним, но ему нужно было сделать все самому. Ему нужно было побыть в доме одному, с ней.
Он три часа вел машину в полной тишине. В одиночестве он смог позволить себе подумать о девочке, о том, как она посмотрела на него в последний раз.
Наконец он свернул с дороги, боясь, как бы за ним кто-нибудь не подсмотрел исподтишка. Он внимательно оглядел деревья, поля – никого. Дом выглядел заброшенным. Выйдя из машины, он осознал, что боится. Во рту пересохло, голова болела. Он напомнил себе, что здесь – его история, и кое-что было даже хорошо.
Полиция приехала и уехала. Дом выглядел использованным, истоптанным чужаками. В их старой комнате было пусто. Кто-то приходил отмыть кровь. На стенах ее не осталось. Он подумал – интересно, кто же это был, есть ли специальные сотрудники, которые этим занимаются. Он постоял над кроватью, глядя туда, где раньше лежала жена. Вдруг он схватил матрас, дернул вверх, выкинул в коридор, потом вниз по лестнице и на улицу, потея и ругаясь. Он вытащил его в поле по снегу и льду и оставил лежать на земле. Потом он пошел в сарай искать бензин. Канистра оказалась неполной, но бензина хватало, и он облил матрас. Одной спички было достаточно.
Он стоял и смотрел на огонь.
Чозен, Нью-йорк, 1978
1
Перед самым началом зимы забрили коров. Мать отослала детей наверх, но мальчик и его братья смотрели из окна. Грузовиков было два, с решетчатыми бортами, и он видел, как коровы сбились вместе, и слышал, как они жалобно мычали – старая ферма была их единственным домом. Потом начальник, квадратный дядька в клетчатой рубахе и перчатках, замахал рукой, будто в ней было лассо, и первый грузовик двинулся, поднимая густую бурую пыль. Их отец ждал, скрестив руки на груди и словно ожидая удара. Мужчина подошел, шаркая расстегнутыми сапогами, пиная комья грязи, и протянул ему бумажку, сказал что-то; в холодном воздухе слова превратились в пар. Он коснулся полей шляпы, словно извиняясь, и забрался в кабину, нажал на газ и уехал. Снова поднялась пыль, скрывая солнце. С минуту мальчик не мог разглядеть отца и подумал, что это похоже на фокус: вот у тебя что-то есть – а вот уже и нет. Ненадолго стало тихо, потом небо раскрылось, словно его рассекли надвое, и наземь пролился дождь, молотя по старым жестяным ведрам.
Не глядя на братьев, он сбежал вниз по лестнице, увешанной кривобокими портретами почившей родни, с черными от грязи перилами, по вытертому полу, смутно осознавая, что мать на кухне, распахнул двери и выбежал под дождь, мимо хлева с пустыми стойлами, в поле смятой травы, и все бежал, бежал. Вверх на холм, по жесткой земле, по растоптанным одуванчикам и, наконец, когда уже больше не мог бежать, остановился, уперся ладонями в колени, глотая холодный воздух, зная, что больше не плачет и что он слишком большой для этого. Он посмотрел вниз, на ферму, где мать сначала носила его, потом рожала, потом держала, совсем кроху, на руках, и снова заплакал, на этот раз так, как плачут мужчины, когда знают, что сейчас будет.
Его звали Коул Гарольд Хейл. Его назвали в честь прадедушки, который купил ферму в 1908 году и превратил ее в молочную ферму. Отец Коула, Кэлвин, вырос здесь и учил Коула с братьями делать все так, как когда-то учил его собственный отец. Кэлвин и школу-то не окончил, но, если спросить его, всегда знал, что ответить. Неважно о чем – знал он буквально все. Он был высокий и сутулый и ходил в старом красно-буром пальто, с таким выражением лица, будто стекла наглотался. Руки у него были большие, как летающие тарелки, и они буквально налетали на собеседника в самый неожиданный момент. Он говорил кодом, которого не понимал даже Эдди. Он бил их мать. Двери закрывались, и он уезжал на грузовике.
Впрочем, той ночью он никуда не поехал. Он остался в сарае с бутылкой виски. Наконец мать пошла его искать. Она стояла в дверях, держа одеяло, словно спящего ребенка, но он его не взял. Она вернулась в дом и легла на диван лицом к стене. Коул накрыл ее тем самым одеялом и подождал. Вдруг она что-нибудь скажет, например что он хороший, добрый мальчик, как она часто говорила, но она молчала, и он ушел искать братьев.
В комнате плохо топили, было холодно, и все трое легли одетые, соприкасаясь руками и ногами и глядя в потолок. Уэйд уснул первым, как всегда. Он был спокойный. В отличие от старшего, Эдди. Беспокойство не давало Эдди спать. Он открыл окно, вылез на крышу, сел там и закурил, а когда вернулся, принес с собой холод и вонь сигарет.
Утром миссис Лоутон пришла со своим сыном, Трэвисом-младшим. Мать Коула умылась, причесалась и накрасила губы. Она стояла перед зеркалом, застегивая кофту. У нее были желтые волосы и мелкие, как у ребенка, зубы, и люди улыбались ей, как улыбаются, увидев ребенка, пирожное или бабочку. Она пекла печенье буквально из ничего, и весь дом наполнял добрый сладкий запах, как тогда, когда он был маленьким.
– Ребята, идите погуляйте, – сказала миссис Лоутон. – Мы с вашей мамой хотим поговорить.
Трэвис был на год младше Коула, ходил в школу святого Антония и носил форму. Школа его была за углом от той, в которой учился Коул, и иногда он смотрел, как тамошние дети играют за забором – в голубых рубашках и серых брюках, на девочках – юбки в складку. Он был знаком с одной из этих девочек, Патрисией, и влюблен в нее.
Они спустились к ручью, промочили кеды и принялись кидать камешки. Камешек Коула улетел дальше всех, и неудивительно. Для своего возраста он был рослый, с большими руками и ступнями, как у отца, и должен был стать таким же рослым, все так говорили. Люди всегда сравнивали его с отцом, но они ничего не