Книга Щепа и судьба - Вячеслав Юрьевич Софронов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но нет у меня на него обиды — человек не вправе обижаться на Бога и те силы, что находятся в Его и только Его власти. Мы не можем выбирать своих родителей, но должны помнить и ценить все то, что они в нас вложили, благодаря чему мы стали именно такими, единственными и неповторимыми в своем роде.
И последнее. Надеюсь, батюшка-Иртыш помнит все свои добрые и не очень дела и придет время, мы научимся понимать речь не только зверей и птиц, но и рек, без которых не было бы на земле и нас, живущих до тех пор, пока эти реки существуют…
МУКИ ПИСАТЕЛЬСКИЕ
Кто бы что ни говорил, но речь дана нам не только для общения. Передавать информацию можно жестами, мимикой, свистом и еще массой других способов. Но речь — это божественный дар и каждое наше слово обращено к Богу. Слова, облеченные во фразы и занесенные на бумагу, становятся по сути своей бессмертны. Они переживут автора, оставившего после себя самое ценное в этой жизни — собственные мысли…
Вряд ли я думал об этом, когда только научился выводить свои первые детские каракули. Не знаю, когда именно передача на бумагу знаков, складывающихся в слова, предложения, стала для меня столь же естественной, как дышать, думать, идти, есть и пить. Священнодействие письма завораживало, очаровывало и несло в себе некое таинство. Человек с пером в руке — это не просто человек, а волшебник, чернокнижник, маг. Писать слова — это как вызывать духов. Священный обряд. Если раньше первобытные люди царапали на скалах изображение животных и поклонялись им, то теперь мы поклоняемся мыслям, что рождают гении.
Когда я узнал значение букв и научился оставлять на бумаге свои слова, то мной овладело желание обозначить, запечатлеть каждый свой поступок и, недолго думая, решил исполнить это дремлющее во мне желание что-то совершить, исполнить. Неважно, что назавтра они забывались, сменялись другими, но бумага стала моим посредником между мечтаниями и реальностью. Главная беда состояла в том, что мысль не поспевала за пером, за движением руки. Слишком мало чернил захватывало металлическое перо, и уже на второй-третьей букве его нужно было вновь обмакивать в чернильницу. Одно предложение требовало связки с предыдущим, трудно было подыскать нужные слова, а еще труднее написать их без ошибок. Моя грамотность была ужасна, хотя, если честно, меня этот факт нисколько не волновал. Главное, что медленно, очень медленно чистый лист покрывался буквицами, и, добравшись до середины тетрадного листка, я уже изнемогал, словно переколол поленницу дров. Потому самым страшным уроком для меня было чистописание, где от нас требовали каллиграфического написания, а тех, кто выделывал в тетрадке немыслимые каракули, нещадно стыдили, и выражение «как курица лапой» прочно пропечаталось в моем мозгу.
Невелик был и запас используемых мной слов: «пошел, увидел, сказал; дом, школа, магазин». Еще имена друзей и знакомых. В результате получалось: «Встретил Вову», «Ходил в школу», «Играл с собакой». Да, не очень-то высокого пошиба творчество рождалось из-под моего пера. Но это было МОЕ творчество, без нажима с чьей-то стороны, а добровольное, самостоятельное…
Наиболее неординарными были описания совместного возвращения из школы меня и моей соседки по парте, жившей неподалеку. Естественно, при всей пылкости своей натуры я был в нее тайно влюблен, и если бы на тот момент обладал определенным запасом требуемых слов, фраз, образов и, главное, мужества, решительности, то наверняка бы посвятил ей не один десяток стихов, а то и поэм. Может быть, так оно со временем и случилось бы, если бы судьба в лице моего отца не провела меня без великих потерь мимо участи лирического поэта.
Свои записи я тщательно прятал под стопку старых тетрадей, наивно надеясь, что никому до них дела нет. То была не просто наивность, а детская философия, из которой вытекало, что все написанное лично тобой принадлежит исключительно тебе и для других глаз не должно быть доступно. Как же я был неправ и потому наказан самым жестоким образом, да так, что те давние переживания нет-нет да и вспыхнут с новой силой, и уже в зрелом возрасте румянец непроизвольно прихлынет к щекам, и вновь в который раз испытаешь то давнее чувство неловкости и… стыда.
Так вот однажды, возвратясь из школы, я был поражен громкими взрывами хохота, что неслись из кухни, где находились мои отец и мать. Больше в доме никого не было. Я даже обрадовался, что у родителей такое хорошее настроение, значит, не будут спрашивать, где задержался, проверять дневник. Поначалу я решил, что папа читает вслух очередную выдержку из журнала «Крокодил», что был тогда главным источником советских Юмористов, не считая, конечно, анекдотов, что рисковали рассказывать далеко не в любой компании. Но потом, прислушавшись, к ужасу своему понял, что папа зачитывает выдержки из моего дневника.
Меня кинуло в жар, промчался не раздеваясь в свою комнатушку за занавеской и упал лицом вниз на кровать. Не помню, плакал ли я тогда или просто изрыгал беззвучные проклятия и при этом сгорал от стыда. Впервые в жизни мне было так стыдно. Да, стыдно и неловко, словно совершил что-то непристойное, чему нет прощения. Захотелось убежать из дома и не возвращаться обратно. А вот войти на кухню, забрать свой дневник, сказать родителям что-то обидное, мол, нехорошо, некрасиво читать чужой дневник, у меня элементарно не хватило мужества.
Не буду скрывать, я боялся своих родителей. Не за то, что накажут, поставят в угол, то было привычно и обыденно, если заслужил, а потому, что пришлось бы открыть свою главную мечту — составлять из слов фразы. Меня наверняка бы обозвали Пушкиным или Толстым, а получить такую кличку и того хуже. Потому я просто сделал вид, что ничего не произошло и я не заметил исчезновения своего дневника. Когда же он в мое отсутствие появился на том же самом месте, где и лежал, я тут же сжег его. И никогда больше дневники не писал. Или даже что-то связанное с преданием бумаге собственных мыслей, не говоря о чувствах. Не хватало смелости. И еще во мне
поселилась боязнь быть публично высмеянным, хотя родители ни словом не обмолвились, что стали