Книга Однажды в Бишкеке - Аркан Карив
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда спустя полчаса я вернулся с Ханной, в номере 317 был аншлаг: туда набилась, кажется, вся общага. Каждый притащил что мог из выпить и закусить. Мои хозяева тихонько объяснили мне, что wszyscy chcą zobaczyć ostatnią dziewczynę Jonasza Kofty[110], и до меня начало доходить, что все это как если бы иностранец приехал в Москву через полгода после смерти Высоцкого и, познакомившись случайно с Мариной Влади, завел бы с ней роман. На следующее утро я начал умирать.
Симптомов никаких не наблюдалось, я умирал без симптомов. Просто не мог встать, и все тут. Ханна привезла мне еврейский бульон, водку и книжку. Бульон мне не хотелось, водка почему-то не помогла, а книжку Ханна читала мне вслух. Там было про двух польских подонков, брачных аферистов, которые зарабатывают тем, что соблазняют американских туристок. Действие происходит в Израиле. На протяжении всего романа герой и его друг страшно бедствуют, много пьют и постоянно обсуждают сценарии соблазнения. Мне запомнилась сцена, когда друзья вытаптывают ковер, чтобы он выглядел винтажным, но не прекращают творческой активности. Когда, в полемическом запале, они останавливаются и начинают жарко спорить, к ним выскакивает хозяин и кричит, что он платит им, чтобы они ходили, а не болтали. Все их сценарии рассыпаются. «Наша беда в том, что мы воспитаны на русской литературе», — констатирует герой.
Так, умирая в варшавской общаге, весь в борще из польской речи, я познакомился с писателем Мареком Хласко.
Читатель, вероятно, уже догадался, что я не умер. То, что я принимал за смерть, оказалось желтухой. Прошли годы.
II
В милуиме я служил вместе с Сашей Старосельским. Он познакомил меня со своей мамой, Ксенией Старосельской, которая работала в «Иностранке» и переводила с польского. Мы говорили о Польше, я упомянул Хласко, и оказалось, что Ксения только что закончила перевод его автобиографической повести «Красивые, двадцатилетние». Она прислала мне текст. Я прочел, и у меня возникло желание найти людей, которые могли бы рассказать об израильском периоде Хласко.
В «Красивых, двадцатилетних» Хласко упоминает некоего Ежи Бухбиндера, который пристроил его на стекольный завод. Я нашел Бухбиндера. На улице Аленби в Тель-Авиве в районе сотых номеров располагался целый польский пассаж с магазинчиками, парикмахерскими и литературным кафе «Ksiązka i kawa»[111]. Там мы встречались. Бухбиндер приходил с неизменным журналом «Бридж» под мышкой и рассказывал мне о Хласко. Вначале мы общались на иврите, но вскоре оказалось, что Ежи прекрасно говорит по-русски. Хласко тоже знал русский и любил советские анекдоты.
Из того, что рассказал мне Бухбиндер, я сделал материал для газеты «Вести». Он назывался «Три приезда Марека Хласко». Все это было в середине девяностых. А теперь, в наше время, с моим другом и режиссером Эрнестом Арановым мы затеяли минисериал под названием «Про евреев и людей». Сделали историю про Ежи Петербургского[112]. Следующую историю попытаемся сделать про Хласко. Вот текст:
«В 1958 году, в феврале я сошел с прилетевшего из Варшавы самолета. В кармане у меня лежало восемь долларов, мне было 24 года. Я был автором опубликованного сборника рассказов и двух книг, которые печатать отказались. Меня объявили человеком конченым».
Так писал о начале своей эмиграции поляк Марек Хласко. Те, кто считал его конченым, сильно ошибались. Марек взял твердый курс на выживание.
«Жизнь психа в Израиле усеяна розами. Красивая страна, солнце, апельсиновые рощи, где можно гулять и жрать витамины».
Витаминами Марек питался недолго. После того как польского нелегала выгнали из психлечебницы, он пристроился на рудники в Эйлате. Там он действительно чуть не загнулся. Вовремя подоспевший Лёлек Борщевский вписал Марека и себя в кибуц Бренер. Там жила бывшая королева варшавской богемы Ядвига Цибульская.
В кибуце Марека и Лёлека поставили мыть посуду. По вечерам друзья вели экзистенциальные беседы с Ядвигой или кружили головы кибуцным девушкам польского происхождения, потому что иврита не знали. Через месяц их выгнали за пьянку и аморалку.
Хласко и тут не пропал. В Израиле у него было много друзей-евреев, которых польское правительство в пятидесятых выдавило в эмиграцию.
«Мой приятель Ежи Бухбиндер, — рассказывает Хласко, — нашел для меня отличную работу — на стекольном заводе. На дворе была пятидесятиградусная жара, а в цеху стояла печь, нагретая до двух тысяч двухсот градусов. Сущий ад. Так вот, покуда мой друг Бухбиндер сидел в кафе и, поглаживая свою окладистую бороду, обделывал дела, или — как говорят в Израиле — „таки крутился“, я загружал в печь шестнадцать с половиной тонн сырья, беседуя за жизнь со своим мастером, господином Шапиро».
Хласко промыкался в Израиле в общей сложности два года. Он был чужаком и нелегалом. До смерти работал, до полусмерти пил. Написал свой лучший роман: «Обращенный в Яффо».
Хотя действие происходит в Израиле, это совершенно непривычный Израиль. Он населен подонками, мошенниками, проститутками, ворами, грошовыми философами и ненужными людьми. Герою приходится быть то брачным аферистом, то наемным убийцей и постоянно пить, чтобы заглушить совесть.
В романе Хласко географически реальный Израиль гротескно переплетается с романтикой американского кинематографа и европейского декаданса. Герой похож одновременно на Марлона Брандо, Генри Миллера, Хамфри Богарта и Эриха Марию Ремарка.
Под конец он совершает свой самый негодяйский поступок: за деньги позволяет американскому миссионеру, который не знает, что он католик по рождению, обратить себя в христианство. Узнав об этом, миссионер кончает с собой.
Марек Хласко тоже покончил с собой. Через два года после написания романа. Ему было 34 года. Он скончался в Германии, в гостиничном номере, приняв огромную дозу алкоголя и снотворного. На проигрывателе стояла пластинка с хором Александрова.
Роман Хласко выдуман от начала до конца. Но все написанное в нем — правда. Ведь правда, как известно, бывает только художественной.
«Мир состоит из двух половин, — писал Хласко, — в одной невозможно жить, в другой — невозможно выдержать». На могиле Хласко высечена надпись, повторяющая название одной из его повестей: «И все отвернулись».
Я наведался в тот самый пассаж на улице Аленби, где пятнадцать лет назад кипела жизнь польской общины. Там ничего больше нет. То есть буквально — ничего. Только ветер гоняет мусор. Все поляки умерли. Остался воображариум.
— Расскажи про это.
— Нет, я устал. Целый день пытаюсь выдумать какую-нибудь историю о тебе и о ребенке, который мог бы у нас быть. Но ничего не получается.