Книга Нас время учило… - Лев Самсонович Разумовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Я тащу тяжелое ведро по обледенелым ступеням, драгоценная вода плещется мне на валенки, они тоже все обледенели. Надо обязательно дотащить воду, но боль в закоченевших руках становится нестерпимой. Давлю ступеньки ногами. Еще ступенька, еще. Вот и облупившаяся коричневая наша дверь. Бью в нее окаменевшим валенком. Папа в черной меховой шапке, нахлобученной по самое пенсне, в сером ватнике и высоких валенках открывает мне дверь и забирает ведро. Я иду за ним, прижав к себе замертвелые руки, и слезы, помимо моей воли, катятся из глаз. Папа ставит ведро на холодную плиту, потом, стащив с меня варежки, укутывает руки байковым одеялом. Он трет их, дышит на них, а мне его очень жаль, такого большого, седого, в грязном сером ватнике, худого и небритого…
– Бодрись, ребята, бодрись! Скоро дойдем, уже десять километров осталось, – слышу я высокий голос Барсукова.
Этого еще не хватало – спать на ходу! Нельзя… Надо идти. Если упаду – некому тут меня поднимать…
Лыжи давят. Беру их в охапку. Хоть бы ветер стих, проклятый… Снова шагаем в непроглядную тьму…
Последние километры – самые тяжелые. Не помню деталей, помню только, что шатаясь добрели мы до казармы отдельными группами и поодиночке. Помню, как упал кто-то на кафельном полу за дверями и остался лежать, не в силах пройти оставшиеся десять метров до нар, как его тащили под руки, а ноги бессильно волочились по кафелю.
Медленно, как во сне, заходим в нашу комнату. Огромным усилием поднимаюсь на нары и падаю, последним движением натянув на себя одеяло…
Через четыре часа нас поднимают на обед. Узнаю, что Горьковец, Кузнецов и еще трое отправлены в санбат с помороженными руками и ногами…
Письма
Есть в моей армейской жизни одна по-настоящему большая, неизменная и ни с чем не сравнимая радость – письма.
По количеству писем, приходящих ко мне, я являюсь бесспорным чемпионом не только во взводе, но и в роте, и, возможно, во всем батальоне. Письма идут из Угор от мамы и Мирры, из Ленинграда от папы и Лили, от ребят и воспитателей детского дома.
Каждый раз, когда появляется писарь с пачкой заветных треугольников, проштемпелеванных военной цензурой, я бросаюсь к нему навстречу и никогда не обманываюсь.
Писарь, держа в руке пачку, деловито выкрикивает:
– Молодчий – письмо, Ринка – письмо, Замм – письмо, остальные Разумовскому.
Я жадно разворачиваю треугольники, и мой нынешний мир перестает существовать. Я погружаюсь в иной мир, родной, теплый, любящий, любимый, кажущийся отсюда каким-то ирреальным и сказочным.
Письма я держу всегда при себе. Плотно сложенные в пачках, они уже выпирают из карманов гимнастерки, и у меня проблема, где их хранить. Забегая вперед, могу сказать, что сохранил бы их как самое дорогое на всю жизнь, однако судьба распорядилась иначе, и мое самое дорогое пропало где-то в карельских болотах внутри окровавленного вещевого мешка.
– И шо воны тоби пышуть та пышугь? – раздается из-за плеча, и я вижу насмешливое и одновременно недоумевающее лицо Жигалки. – Шо им, робыты нэмае чого?
КАНАШ – ВЫШНИЙ ВОЛОЧЕК
Поезд катит нас в летние лагеря.
Ходят слухи, что в Вышний Волочек – поближе к фронту.
В нашем вагоне неожиданное прибавление: вместе с Барсуковым на нарах сидит белобрысая молодая женщина с большим животом. Он неуклюже заботится о ней. Шех тоже проявляет к ней внимание, крутится рядом, устанавливает чемоданы, приносит пить. На остановке он убегает с запиской Барсукова в хвост эшелона, где разместилась кухня, и приносит оттуда персональный котелок. Барсуков открывает крышку, и мы все как по команде поворачиваем носы – по вагону разносится неописуемый аромат тушеной картошки с мясом.
Первым в котелок залезает Барсуков, потом к нему присоединяется женщина. Насытившись, они передают котелок Филиппову, после Филиппова котелок переходит к Смирнову – ротному писарю, и уже после него доскребывает остатки со стенок Шех – «лучший боец». По субординации, стало быть, эта женщина ниже Барсукова, но выше помкомвзвода Филиппова…
– Кто это с лейтенантом, – спрашиваю я у Шеха, – жена?
– Жена? Баба она его, а не жена… ППЖ… Походно-полевая жена.
– А куда она едет?
– К родне везет. На кой ему беременная баба? Что – баб мало?
В раскрытые двери вагона ярко светит солнце. Бегут мимо бурые поля со светлыми пятнами свежей зелени, пахнущий почками ветерок врывается в вагон. Сегодня двадцать третье апреля, через семь дней мне стукнет восемнадцать.
Все-таки насколько лучше жить весной!
Стоишь в одной гимнастерке, вдыхаешь аромат тополей, покрывшихся зеленым пухом, и так становится хорошо, легко, чем-то родным, забытым веет из открытых дверей вагона.
В довершение моего радостного настроения я слышу голос Барсукова, назначающий наряд на кухню, – моя фамилия произносится первой. Старший по наряду – он сам.
Ура! Быстро собираемся и на первой же остановке бежим в хвост эшелона.
Вагон-кухня довольно чист, доски пола выскоблены почти добела, стенки окрашены белой краской. Одну треть вагона занимает плита с трубой, уходящей в прорубленное в крыше отверстие. По стенкам вагона широкие полки-столы, стоят мешки с картошкой, и повариха предлагает нам немедля взяться за дело.
Мы чистим картошку, на остановках бегаем за водой, таскаем тяжелые мешки с крупой.
Барсуков с сержантом приносят из вагона-склада мешок, из которого выкатывают блестящие банки со свиной тушенкой. Повариха пересчитывает их, подписывает накладную и расставляет на столе.
Не могу оторвать от них взгляда. Пятнадцать килограммов банок американской тушенки поблескивают золотом своих круглых латунных боков. Какое богатство!
Поезд замедляет ход. Лязгают буфера. Остановка.
– Коваленко, Разумовский, за сухарями на склад! Быстро! Пока стоим, чтобы обратно! И смотрите, чтобы точно по весу!
Хватаем накладную и мчимся вперед, к паровозу. Не могли уж вагон-склад поставить рядом с кухней! А впрочем, не все ли равно?
Сержант-кладовщик берет накладную, прикалывает ее на гвоздь, торчащий из стенки, небрежно кивает на один из больших мешков. Мы вдвоем поднимаем мешок и тащим его на зеленые товарные весы, но кладовщик, стоявший до этого к нам полуспиной и не соблаговоливший произнести ни слова, вдруг очень прытко отталкивает нас от весов и разражается длинной и злобной тирадой. Из нее следует, что мы молокососы, дерьмо, я вам дам весы! Ишь, дрянь какая, – им вешать надо! Молчать, когда говорит старший по званию!
Мы возражаем. За нами сила – Барсуков. Мы требуем взвесить и грозим позвать лейтенанта.
Кладовщик приходит в ярость. Он кричит и брызгает слюной. Он орет, что весы неисправны, что он нам устроит «губу»…
Толчок – и поезд трогается.
Коваленко пулей выскакивает из вагона, я подаю ему мешок, он принимает его, и мы мчимся по насыпи в хвост навстречу медленно набирающему ход поезду. Быстрей, быстрей! Бежать трудно. Мешок тяжел, и ноги вязнут в песке. Над нами, погромыхивая, проплывают вагоны, колеса начинают крутиться веселее, и мы чувствуем, что все пропало – мы не успеем впрыгнуть в вагон-кухню.
– Стой! – задыхаясь, кричит Коваленко.
Мы останавливаемся в полной растерянности.
Мимо нас проплывает очередной вагон. Дверь теплушки раскрыта, и оттуда торчат чьи-то головы.
– Давай сюда!
Хватаем мешок и снова бежим рядом с колесами, но уже по ходу поезда. Нас замечают из дверей, нам что-то кричат, протягивают руки.
Когда черный проем догоняет нас, мы дружно вскидываем проклятый мешок, несколько