Книга Последний Рюрикович - Валерий Елманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И от этого подозрительно легкого согласия Синеусу стало еще муторнее. Успокаивала лишь мысль, что, может, и впрямь не собирался лекарь делать Ивашке ничего дурного, коль так охотно дал свое добро на стариковское условие.
Однако расставался Синеус с Ивашкой тяжело. А что делать?! Велеть мальчику бежать?! Боязно. А ну как забудет узкую дорогу, да засосет дите? Словом, как ни крути, а со всех сторон выходило еще хуже. Делать нечего, пусть уж едет.
И долго-долго еще махали им вслед, стоя на пороге избушки, старик Синеус и заплаканный, несмотря на обещанную Ивашкой скорую встречу, царевич. Впрочем, и у самого Ивашки тоже на душе скребли кошки, хотя он и крепился, не давая слезам воли.
Вскорости колымага иезуита исчезла из виду. Встретятся ли ребята когда-нибудь? Как знать… Остается только надеяться, ибо порой только одной верой и бывает жив человек, упрямо сцепив зубы и не поддаваясь валящимся на него со всех сторон невзгодам и не падая лишь потому, что живет в его груди слабо греющий огонь негасимой надежды. Дунь на него, погаси дрожащий язычок пламени, и развалят бедолагу неисчислимые беды своей могучей непомерной тяжестью. Но пока теплится в его душе вера в лучшие времена, будет человек сражаться с неправедной судьбой, не смиряясь под ее ударами до самого своего смертного конца.
Надейтесь, ребятишки. Надейся, старик Синеус. Авось спасет и сохранит вас эта вера, сумеет помочь устоять перед бедами и невзгодами. Авось…
Вопрос этот был самым животрепещущим для многих людей из числа тех, кто прибыл проводить следствие в Углич, а в первую голову встал он перед помощником боярина Василия Ивановича Шуйского, окольничьим Андреем Клешниным. Мало того что он имел тайную беседу в Москве с Семеном Никитичем Годуновым, недвусмысленно указавшим, для чего выбрали именно его, Клешнина, в помощники к Шуйскому.
– Коль обнаружится, – скрипел сухой голос Семена Никитича, и пощелкивали костяшки его пальцев, – что в царевой гибели замешан дьяк Битяговский али еще кто из его людишек – показания сии убрать не мешкая, а еще того лучше – вовсе до них не допустить. Сам он на нож напоролся, сам. Уразумел? – и остро глянул своими птичьими глазками на Клешнина. – Охотников тьма найдется, – продолжил после недолгой паузы, – сие дельце гнусное поставить в укор боярину Борису Федоровичу Годунову. Злобствующих людишек много, и жаждущих оплевать его ядом зловонного поклепа тако же хватает. К тому ж на Василия Ивановича Шуйского надежа плохая. Хитер боярин. Себе на уме. Как допытываться будет – одному богу известно, хотя ежели он в здравом уме, то все правильно должон понять, что бы там ни услыхал.
– Одначе, – добавил он в раздумье, будто не решившись еще, сказывать все до конца ему, Клешнину, али тот не достоин такого доверия, – ведомо мне доподлинно, что заминок там быть не должно, и людишки сии к гибели царевича вовсе касательства иметь не могут. Другое важно: кто в гробу сем лежит?
От последней фразы Семена Никитича в горле у Клешнина внезапно запершило, и он даже перестал дышать, опасаясь что-то прослушать и не понять. Но Годунов, высказав абсолютно непонятное для Клешнина, умолк и внимательно наблюдал за опешившим окольничьим.
– Это как же понимать прикажешь, Семен Никитич? Чтой-то невдомек мне вовсе. Никак я в разум не возьму, а кто ж там еще-то лежать может, окромя царевича Дмитрия?
Годунов усмехнулся. Всего говорить он не мог, да и ни к чему оно было. Может, и помстилось бабе с испуга от пережитых волнений. Всякое бывает.
– Вот ты и поглядишь на него. Окромя тебя в лицо царевича никто не знает – ни боярин Шуйский, ни митрополит Геласий, а уж про дьяка Вылузгина с его подьячими и вовсе молчу. Ты один его лик светлый зрить сподобился, стало быть… Ну что, уразумел? – И крючковатый указательный палец Семена Никитича застыл в воздухе. Помахав им неопределенно перед самым носом Клешнина, Годунов опять многозначительно усмехнулся.
– Зри, зри, глаголю тебе еще раз, в оба. А ежели что, – он пять помахал в воздухе рукой, описывая какую-то замысловатую фигуру, – орать не торопись. Глотку поберечь надоть, не казенная, чай. Я это к тому реку, что всяко бывает. Вдруг помутнение некое на разум найдет, в голову вдарит. Глядь на человека, ан мнится, будто и не он это вовсе, а иной какой. И ежели тебе такое блазниться будет, помни, помутнение в главе на миг, ну от силы на час бывает, а милость царская надолго задерживается. Али гнев, – добавил он задумчиво.
– А ежели, – заерзал на жесткой лавке Клешнин, – не токмо мне помстится, но и боярину Шуйскому? Чай, он у нас в главных-то.
– А ты и ему так же ответствуй, – невозмутимо парировал вопрос окольничьего Семен Никитич. – Про милость цареву да гнев суровый. А еще скажи, что коли опять ему в опале быть невмочь, пущай крепко помыслит, перед тем как глаголить. Ну, нече тут рассиживать, порты протирать попусту, – неожиданно закончил он свою речь. – Я, чаю, собираться тебе пора давно. Ступай с богом, да наказ мой не забудь. Ибо я токмо из любви к тебе да из уважения к сану высокому упредить хотел, дабы ты чего лишнего не ляпнул.
С этим напутствием Клешнин и вышел, и даже почти забыл в дороге про странные слова.
А когда зашли они с боярином Шуйским в церковь Спаса, пустующую сиротливо, с гробом, мрачно стоявшим посредине, как вмиг ему все и вспомнилось. Точнее, это потом уже в его памяти всплыли пророческие слова, а попервости, едва он завидел лик отрока, лежавшего в гробу, так тут же и обомлел. Застыл на месте как вкопанный и не знал, что сказати и что тут сделати.
Это еще мягко сказано в летописи, что он «оцепенел яко соляной столп». Написать так про его состояние – все равно что ничего не написать. Руки у Клешнина сделались ватными, ноги окаменели, и взгляд, прикованный к лику во гробе, преисполнился невыразимого ужаса и страха. Лишь спустя несколько минут к нему вернулась способность думать и говорить, а в занемевшие чресла вновь хлынула жаркая кровь, заставив сердце колотиться вдвое чаще прежнего.
Боярин Шуйский, искоса узревший такое состояние своего помощника, только недоуменно хмыкнул, но говорить ничего не стал, решив завести речь об этом попозже и в более удобном месте.
А дивиться было чему. Кому как не Шуйскому ведома была наполненная бурными событиями жизнь окольничьего Андрея Клешнина. Еще по младости лет приблизил его к себе великий государь всея Руси Иоанн Васильевич. И зазря его Грозным прозвали в народе. Это уж от доброты людской пошло, а по делам ежели брать, то Кровавым его величать надо было, Душегубцем али Убивцем. Зверь был, не человек.
Как он отца Леонида, не убоясь кары господней, медведям на лютую смерть отдал, абы душеньку свою потешить. А как несчастную женку, пятую по счету, княжну Марью Долгорукую приказал на другой же день опосля свадьбы усадить в колымагу, да четверкой диких необъезженных лошадей запряженную, да угнать в пруд под дикие вопли и улюлюканье, где несчастная и утопла в момент? Помстилось ему, вишь ли, будто неверна она ему была.
А других женок взять, тож ужас берет, ежели вспомнить. Четвертая, Анна Алексеевна Колтовская, счастливо отделалась, приняв постриг через год и став инокиней Дарьей. Она-то хоть жизнь сохранила, а Анне Васильчиковой и Василисе Мелентьевой жребий куда как страшней выпал – поигрался с ними царь-государь в супружество по нескольку месяцев, а опосля прискучили они, вишь, ему.