Книга Еврейский камень, или Собачья жизнь Эренбурга - Юрий Щеглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эрнест Хемингуэй стал пристальней вглядываться в коммунистический режим и после войны отказался приехать в Россию. Никакие посулы хитрейшего из хитрых Анастаса Микояна не изменили раз и навсегда принятого решения. Да и как Хемингуэй мог поверить человеку который кричал с трибуны на заседании в Большом театре: «Да здравствует товарищ Ежов!» и «Да здравствует сталинский НКВД!» С предметами восторженных возгласов Микояна Хемингуэй сталкивался в Испании, что и отразил в диалогах Карков-Кольцов — Роберт Джордан и Карков-Кольцов — Андре Марти. Убийство Кольцова, которое совершенно подтвердилось после войны, дополнило хемингуэевские впечатления. Для Микояна имя Кольцова — пустой звук. Для автора «По ком звонит колокол» Кольцов — персонаж, не без приязни обрисованный на десятках страниц. Невежественные советские партайгеноссе никак не могли сообразить, в чем причина отказа полупьяного американца. На Кубе он пьет черт знает что, а мы его накачаем специальной кремлевской и в икре обваляем, как котлету в сухарях — с ног до головы, да еще жен и дочерей соболями завалим. Чего же не едет?
Личные интересы редко сопрягаются с подлинными интересами народа и государства. Атака на «Раковый корпус» и «В круге первом» не изменила в общем позицию Александра Солженицына, не испугала его, зато ускорила публикацию за кордоном «Архипелага ГУЛАГ», нарушила относительную пластичность гражданского развития, обострила и оголила ситуацию и легла в основу позорной высылки писателя чуть ли не в наручниках в сопровождении агентов КГБ, среди которых первую скрипку играл небезызвестный Виктор Луи, после ночи, проведенной в Лефортово. Теперь КГБ запятнало себя и с этой, казалось бы, освещенной стороны, однако важно подчеркнуть, что госбезопасность сперва активизировали черные антисолженицынские литературные силы, базирующиеся на улице Воровского и притаившиеся в чумных бараках Переделкино. Несколько писателей выступили в защиту опального и высылаемого автора, но безуспешно. Я работал в начале 70-х в «Литературной газете» и очень хорошо помню, кто раскочегаривал кампанию против Солженицына, как собирались подписи под письмами против него и роль многих организаций и учреждений в этом темном деле.
Назидание Пен-центру
В защиту романа Хемингуэя никто не поднял голоса, кроме Эренбурга. К сожалению, на этот ярчайший политический и профессиональный подвиг в дни, когда разгоралась мировая война, никто не обратил должного внимания. Не обратили внимания и позже. До сих пор борьбу Эренбурга за признание Достоевского и Хемингуэя по сути не поняли и не оценили, как вообще у нас в стране определенные круги стараются многое не понимать и не ценить, что объясняется исключительно личными корыстными интересами. Подвиг же Эренбурга заключался не только в расширении и углублении отечественного культурного и гуманитарного пространства, не только в борьбе за продление человеческой жизни Кольцову, каким бы он ни был, — персонажей книг, получивших мировую популярность, не убивают, — но и в прямом конкретном укреплении антинацистского фронта за счет привлечения американских элитарных общественных групп и объединений на сторону Советского Союза. А от них — от этого элитарного могущественного слоя — кое-что зависело. Нынешний наш русский Пен-центр мог бы подучиться у Эренбурга, как надо отстаивать интересы литературы. Русский солдат пролил бы неимоверно больше крови, если бы Америка не оказала ему помощь. Голод и болезни поразили бы миллионы людей, если бы не поставки по ленд-лизу и не американские подарки. Сталин, а вслед ему и остальные глуповатые коммунистические правители не желали признавать очевидное. Значение и роль ленд-лиза, более четырех десятков конвоев, пришедших в Мурманск, летные трассы через Сибирь, челночные полеты над Европой и прочие военные действия и экономические ресурсы сыграли незаменимую роль в победе над Гитлером. Второй фронт приблизил ее, а возможно, и сделал неотвратимой. Дело чести России — признать значение американских поставок и участия американских войск в разгроме фашизма. Стыдиться тут нечего. Триумфальная поездка Соломона Михоэлса за океан подтверждает, что личный альянс с людьми, заслужившими право представлять американского гиганта, приносит России немедленную и весьма ощутимую пользу, спасая поставками медикаментов, продовольствия и одежды будущее страны. В памяти навечно остались золотистая банка американской тушенки, белоснежный лярд, солнечного цвета яичный порошок, круглый пахучий плавленый сыр, горький шоколадный лом. Чуточку досталось, совсем немного, шоколада и мне, так, на один кус, но в тяжкую годину. А шерстяные бриджи таскал лет пять в Томске, удивляя прохожих, но других штанов-то не имелось. Рубаху надевал в морозы толстенную, из байки, грела хорошо, ботинки получил в распреде на шнуровке. Не первого класса, ношеные, но без них, без этих безвозмездных даров — и не представляю, чем бы голоту прикрывал. Кроме ватника, ничего не имел.
Таким образом, скорее Александр Фадеев-Булыга, способствовавший уничтожению десятков, а возможно, и сотен советских писателей, вместе со Ставским-Кирпичниковым действовали против нас, против России, чем Эренбург и Хемингуэй. Фадеев заботился о корпоративной выгоде, личном престиже Сталина и помогал НКВД не только арестовывать писателей, но и фальсифицировать историю испанской эпопеи, потому что «По ком звонит колокол», в сущности, единственная в мировом потоке книга очевидца, дающая объемную, документальную картину происшедшего на Пиренейском полуострове в высокохудожественной форме, и в этом он равен великому испанцу Франсиско Гойе. Война Фадеева с Хемингуэем, попытка запугать Эренбурга ничего, кроме горькой усмешки сожаления, сегодня вызвать не может. Мало ему позора, в который его окунул Сталин, так он еще расписался в полном непонимании и масштабного произведения мирового класса, и литературы как поступательного и неостановимого процесса.
Происходящее сегодня свидетельствует, что ни случай с Эренбургом, ни солженицынский опыт ничему не научили нашу культурную общественность. Личное продолжает превалировать и губить все вокруг, особенно в тех случаях, где оно использует силовые методы.
И вновь розовые ушки
В восьмой главе прототип оставил на страницах лишь одну реплику, касающуюся любовных переживаний: «Никогда бы я не увлекся девушкой, похожей на Ирину. В ней есть нечто стандартное. Тяга к мускулам, с одной стороны, а с другой — к интеллекту и интеллигентности. Из таких монстров, как ее спарринг-партнер, нередко получались неплохие инженеры, вполне приемлемые и для семейной жизни».
Затем все рассуждения, где упоминались рапповская критика и Бернард Шоу, Сафронов перечеркивает тонкой чертой наискосок: «Это не мое!» Радом с фразой: «Бернард Шоу от восхищения давится икрой, а потом спешит в Лондон» Сафронов ставит восклицательный знак: «Откуда нам в Сибири известны были неприятные подробности о Шоу? Это не мое! Э. не всегда следит за собственным, иногда слишком бойким, пером и превращает меня в какой-то гибрид столичного интеллектуала и провинциального математика. Разве об икре писали в газетах? Что-то не припоминается!»
И отец Жени прав! Здесь предательски опять проглядывают розовые ушки автора. От банальных слов, что русская поэзия началась с двух трупов и двумя трупами кончилась, Сафронов решительно открещивается: «Я никогда ничего и рядом лежащего не произносил. Сверхпошло! А я не гаер и не фигляр. Кроме Есенина и Маяковского существовала великая поэзия, близкая мне и любимая мною». К оскорблениям, даже завуалированным и глубоко спрятанным, он был весьма чуток. Дальнейшие любовные перипетии Сафронов просто пропускает. В целом любовь его не волнует. Он признает своими только две фразы. «От главного я не отрекаюсь: я глубоко безразличен к такой жизни» и «Сердцем я никак не участвую в окружающей меня жизни». «Это мое! — восклицает он мелким бисерным почерком. — И это мое! Я бичевал себя не меньше Ставрогина. Я каялся и судил себя более основательно, чем любой общественный суд. И тут Э. справедливо беспощаден ко мне. Я сам к себе был беспощаден, когда в припадке откровенности исповедовался перед ним!» Эти слова теснились рядом с началом следующего абзаца: «Живи я сто лет назад, я был бы вполне на месте…»