Книга О нас троих - Андреа де Карло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я был с ним рядом днем и ночью и почти все время думал, что мы живем полноценной, творческой жизнью, но бывали минуты, когда я четко понимал: все это не идет мне на пользу.
К середине апреля я вернулся в Милан. Узнав, что мне обязательно надо разобраться с квартирой-пеналом, продать несколько картин, повидаться с бабушкой и мамой, Марко высмеял меня: «Пай-мальчик, ну просто пай-мальчик». Он всегда злился, когда кто-то из его близких лукавил, трусил, непоследовательно себя вел — или ему так казалось; я стал что-то лепетать в свое оправдание, дав ему тем самым повод для новых ехидных замечаний. Но когда дело действительно дошло до отъезда, он помог мне отвезти на вокзал обернутые пленкой холсты и погрузить их в вагон. Мы торопливо попрощались, хотя до отхода поезда оставалось почти полчаса.
— Скоро вернусь, максимум через пару-тройку недель. Только не исчезай больше, ладно? — сказал я.
— Пока, Ливио. — Марко грустно посмотрел на меня, хлопнул по плечу и ушел, не обернувшись.
Из открытого окна вагона я смотрел, как он шел под сводами старого викторианского вокзала, и во всей его крепкой фигуре сквозило тревожное напряжение, из-за чего он даже сбивался на бег.
Я так долго жил в столицах, что теперь Милан казался мне чудовищно маленьким и затхлым — причем город явно гордился, и еще как, тем немногим, что в нем было. Даже бабушка словно стала меньше ростом, но, к счастью, не утратила своей энергичности и сумасбродности. Мама, у которой теперь были огненно-рыжие волосы, сказала, что встречается с каким-то фармацевтом, намного ее моложе, и обязательно нас познакомит. В бывшей моей комнате, как и по всему дому, лежали отрезы ткани, зеркальца, маленькие индийские куколки, будто мама снова стала девочкой-подростком, что окончательно меня подкосило. Моя квартира-пенал за годы пребывания в ней флейтиста превратилась в черт знает что, а еще в ней было невыносимо шумно и темно, хуже, чем у Марко в его лондонском полуподвале; я понимал, что работать здесь художнику — гиблое дело, и удивлялся, как раньше этого не замечал.
Зато как-бы-мой галерист похвалил мои картины: мол, в прежних вещах было меньше силы и экспрессии, да и с цветом я так не работал, и видно, что Париж и Лондон дали мне больше, чем Балеарские острова, в общем, надо устроить выставку. Он говорил, а я смотрел на прислоненные к стене полотна и думал о том, что почти в каждом мазке или сочетании красок — отголоски жизни Марко и Мизии. Я вспоминал, что чувствовал, когда писал: сам того не осознавая, я преобразил и перенес на холст всю свою сопричастность их жизни и все свои терзания. Меня поражало, что эти полотна могут представлять ценность для каких-то незнакомых людей, хотя для них, которые не были знакомы ни с Мизией, ни с Марко в особенную пору их жизни, когда я писал ту или иную картину, три четверти ее истинного смысла пропадали втуне.
Я не чувствовал себя дома, и меня ничего не радовало, хотя впереди была выставка, а рядом — мама, которая постоянно готовила мне высококалорийные блюда, считая, что я слишком тощий и бледный; все из-за того, полагала она, что долгие месяцы обо мне некому было позаботиться. Что правда, то правда: никогда еще я не ощущал так остро, что никому не нужен: мне не с кем было поговорить, да и не о чем, словно меня выбросило прибоем на пустынный берег, где нет шансов выжить. Я ходил взад-вперед по квартире-пеналу, пытаясь понять, что с ней делать, и вспоминал, как Марко, придя сюда, лихорадочно рассказывал о своих фантастических планах, как впервые зашла ко мне Мизия, и на глаза у меня все время наворачивались слезы, как ни глупо это было.
К счастью, подготовка выставки оказалась занятием хлопотным, предаваться грустным размышлениям было некогда. Я носился между багетной мастерской и галереей, уточнял список приглашенных, обсуждал фуршет и другие мелочи, быстро и четко, как учила меня Мизия. Все равно как-то вечером, вновь поддавшись отчаянию, я не устоял перед соблазном опять позвонить в ее пустую квартиру в Париже: в очередной раз я представлял себе, как телефон звонит в комнатах, где совсем еще недавно звучали наши голоса, где мы ходили, где решали свои неразрешимые проблемы. Сразу после этого я позвонил Марко, он чудом оказался дома и взял трубку.
— Ну что? — спросил он хриплым от курения, алкоголя и недосыпа голосом.
Я постарался как можно лаконичнее рассказать ему о Милане и выставке, зная, что долго слушать он меня не будет.
— Что, мамочка и бабушка да этот чудо какой веселый город опять тебя заловили? — сказал он.
— Ну что ты. Проведу выставку — и вернусь в Лондон, — извиняющимся тоном ответил я.
Потом я вышел прогуляться и все думал, шагая по проспекту, о том, каких мучений мне стоит все время следить за собой, чтобы соответствовать ожиданиям Марко, даже когда он сам не знает, чего хочет. Думал я и о том, что Мизия влияла на меня лучше, чем Марко, и что из Парижа я уезжал в полном отчаянии, а из Лондона — почти ничего не чувствуя. Я испытывал постыдное облегчение и одновременно чувство вины от одной только мысли, что на время выпал из его жизни, и боялся, что это проявление моей внутренней убогости, как сказал бы Марко.
Выставка прошла даже лучше, чем мы с как-бы-моим галеристом надеялись. Тогда, в разгар восьмидесятых, у многих водились денежки, и грех было их не потратить, а мои картины стоили меньше, чем дорогой пиджак, и не были плохи: примерно половину мы продали на вернисаже. На меня накатывала странная грусть при мысли, что именно душевное напряжение Марко и Мизии, наложившее отпечаток на мои картины, и привлекало покупателей, которым подобные чувства были неведомы. Так недалеко и до того, думал я, чтобы и себя начать продавать вместе с картинами; к счастью, в памяти еще были живы разговоры Мизии и Марко об искусстве и арт-рынке, так что вроде бы я должен был устоять перед соблазнами.
На вернисаже выставки я познакомился со своей будущей женой Паолой. Она стояла вместе с подругой у стола с закусками: одна — высокая, другая — маленькая, обе оробевшие от того, что другие приглашенные так набросились на напитки, соленое печенье и кубики сыра. Меня остановили бабушкины подруги, а потом сразу же перехватила журналистка с частного канала, которая задавала расплывчатые вопросы и непрерывно поправляла волосы; когда мне наконец удалось вырваться от нее, я огляделся, не сомневаясь, что робкие девушки уже ушли. Но они еще стояли у стола и единственные ничего не пили и не ели; у той, что маленького роста, в пиджаке небесно-голубого цвета, личико было худенькое, совсем детское и одновременно взрослое. Я раздобыл два бокала игристого белого вина и предложил им; впервые в жизни я проявил галантность, общаясь с девушками, и неплохо справился; моя будущая жена Паола улыбнулась мне такой искренней, лучезарной улыбкой, что сомнений быть не могло: я произвел на нее впечатление.
Мы встретились через несколько дней, на редкость жарким вечером, нехарактерным для поздней миланской весны. Гуляли под портиками зданий в центре города и разговаривали; через час я осознал, что она — мое единственное спасение. В кафе, где подавали десятки видов мороженого ярких ненатуральных оттенков, я взял ее руку и, не думая, поцеловал маленькие короткие пальчики.