Книга Солдат, сын солдата. Часы командарма - Эммануил Абрамович Фейгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Разумеется, лично мне, а как же иначе — такое дело я никому ни за что не перепоручу... Разве только вашему сыну, который у вас когда-нибудь обязательно будет. Вот он и примет от вас мои часы, в случае чего. Примет их в какой-нибудь значительный день своей жизни, ну, допустим, в день рождения или в день свадьбы... А еще лучше в день, когда он станет красноармейцем — ведь это все же военная, боевая реликвия.
Она хотела сказать ему: «Не будет у меня уже сына», но сама ужаснулась — что же это я себя заживо хороню. И, чувствуя, что у нее уже нет сил продолжать этот разговор, сказала:
— Я, если обещала, сделаю... Но и вы обещайте мне вернуться живым. Обещаете?
Он обещал. И не вернулся, — должно быть, все же сложил голову... Такие, как он, себя не берегут. А она вот, спустя четверть века, сдержала слово и передала часы Чугунова своему сыну-красноармейцу. Жаль только, что сын не почувствовал, как дороги ей эти часы...
6
Когда груз был сдан в пункте назначения и старшему лейтенанту Цапренко удалось посадить весь состав караула на идущий в Сочи скорый поезд, солдаты обрадовались.
— Здорово: всего одна пересадка — и дома, сказал Селезнев, и Гриша не без иронии подумал, что это просто ничего не значащие слова — какой же это дом? Надо быть таким легкомысленным, как Селезнев, чтобы назвать домом казарму. Казарма — наше временное жилье, и ничего больше, пытался уверить себя Гриша, но это тоже были только слова, и ничего больше. В этом Гриша убедился через какой-нибудь час, когда, разговаривая с Поповым, неожиданно для самого себя сказал:
— Вот приедем домой...
Так все-таки казарма дом? Раз тянет, раз хочется поскорее вернуться, — значит, дом, чего уж тут мудрить и иронизировать. А в том, что это так, Гриша уже не сомневался: ему и в самом деле хотелось поскорее вернуться в свою часть, в свою казарму и, если хотите всю правду знать, — и на свою койку. Потому что Гриша, как и все его товарищи, изрядно устал в этой дальней командировке. Она, конечно, была интересна, эта командировка — можно было бы ее даже назвать наглядным и полезным уроком географии, если бы он не преподавался на такой невообразимой скорости, — но всякий, кто сам испытал это, знает, что нести караульную службу в пути куда труднее, чем на одном месте. Когда ты стоишь на посту, ну, например, у склада, и это твой постоянный пост, то все, что тут можно видеть и запомнить, ты уже сто раз видел и запомнил, пожалуй, навсегда — даже самую малость, даже пустяковину какую-нибудь: муравьиный курганчик на полянке, трухлявый пень у овражка и запыленный куст ежевики у изгиба чабанской тропы. Все это не только запомнено, но изучено во всех подробностях... Словом, и в этом отношении часовой на таком посту полный и уверенный хозяин. Но когда твой пост сам денно и нощно передвигается, оставляя позади станции, полустанки, горы и долины, леса и луга, путевые будки и переезды, пристанционные поселки и большие города, то напряженность караульной службы удваивается. И усталость наваливается на людей с удвоенной, а то и с утроенной тяжестью. Так что крепись, часовой! А по ночам тем более крепись — по ночам подкрадывается к человеку самый страшный его враг, — равномерно покачиваясь на рельсах, вагон убаюкивает, укачивает, усыпляет часового. Во всяком случае, пытается усыпить, а значит, от тебя требуется дополнительное усилие, чтобы одолеть этого врага.
Гриша все это на самом себе испытал и обо всем может рассказать, не стыдясь, без утайки, потому что и усталость он сумел перебороть, и коварному сну не поддался. Но была и такая минута, о которой Гриша не каждому расскажет — постесняется.
Случилось это почти что перед рассветом, впереди был разъезд, всего десятка полтора огней среди непроглядной тьмы, состав почему-то вдруг остановился у семафора, и Яранцеву, который стоял на тормозной площадке открытой платформы, это как-то не понравилось. Почему? Трудно сказать. Вероятно, потому, что у самого полотна с обеих его сторон стоял лес. И еще, наверное, потому, что была тишина. Нехорошая такая тишина. Казалось, что что-то враждебное притаилось в темном лесу. Нет, не что-то, а кто-то. А что, если эти кто-то... И раз уж всю правду говорить, это было жуткое ощущение. По спине пробежал препротивный холодок, кожа на голове тоже похолодела, волосы как-то сами собой зашевелились, а руки так отчаянно стиснули автомат, что пальцам стало больно. Это и помогло — напомнив таким образом о себе, оружие вернуло часового Яранцева в реальный мир, а в нем была спокойная тишина, ничем, ну совершенно ничем не угрожающая ни часовому, ни охраняемому объекту. Простая и ясная эта мысль пришла Яранцеву в голову уже тогда, когда, лязгая буферами, состав тронулся с места и так напугавший Гришу перегон остался позади.
И все же осталось недовольство собой: какое это гадкое чувство — страх.
Может, поговорить об этом с Андреем Кузьменко? Он, пожалуй, в таких делах лучше других разбирается. Еще бы!
Ефрейтор Андрей Кузьменко — всеми признанный смельчак: в четырнадцать лет он получил медаль за спасение утопающих.
Яранцев был с Кузьменко в одной смене, и, когда их сменили, Гриша как бы невзначай подсел к нему в вагоне и осторожно, издали начал задуманный разговор.
— Ну и холодно было под утро.
— Не так холодно, как сыро, — сказал Кузьменко.
— Вот именно, сыро, — подхватил Гриша, — а когда мы задержались там у семафора, я, поверишь, чуть не до самых костей отсырел.
— А я вообще не люблю эти ночные остановки у семафоров, — сказал Кузьменко. — Особенно неприятно это в такую смену, как наша: и время глухое, и места, как назло, глухие — то лес, то степь. Вот и лезут в голову всякие ненужные мысли, и мерещится черт знает что...
— И тебе мерещится?
— Почему только мне? Ты спроси ребят — они тебе скажут... Иной раз так воображение разыграется, что тошно становится.
—