Книга Арахно. В коконе смерти - Олег Овчинников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Гораздо лучше. Не люблю, знаете, когда небо… перевернутое.
«Тарантелла с тарантулом.
Хотело тело, и смогло, и залетело,
Потом лежало на столе, оно потело,
Вокруг металась медсестра, она галдела:
Четвертый месяц! Ты, старуха, обалдела!
Балдела, пела, ногти грызла, сопли ела,
Глотала слюни, мужикам в окно свистела,
Давали жрать, но не брала, пока терпела,
Ждала, и все еще могла, но не хотела.
Лгала в лицо, когда главврач спросил о водах,
Давала щупать, без приборов, форму плода,
Потом сдалась, когда достали доброхоты,
И узиолог в тот же день ушла с работы.
Есть не решалась, подловили на компоте,
Глотнула – ах! – и все впотьмах и липкой рвоте.
Очнулась – стол и сильный пол роняет тени,
А на руках и на ногах жгутов сплетенье.
Два санитара-мудака и фельдшер-сука.
Тут, вроде, тужиться положено… А ну-ка!
Рванула маску, в морду плюнула вопросом:
Куда ты лезешь, каннибал, своим отсосом?
Подите прочь вы все, тупые недоумки!
Я не ублюдка принесла в подбрюшной сумке,
Не дочь, не сына, не мыша, не лягушонка!
Четыре месяца – как раз для паучонка.
Ты! Спрячь иглу! Кому сказала? Повторяю:
Я не ежа, я паучка себе рожаю.
Прочь руки, а не то уйдешь с загибом папки!
Вдруг:
– Ой! Ребята! Что там? Ну же!
– Лапки…
И рухнули два мудака со стуком на пол,
И фельдшер в золотых очках халат закапал.
Она смеялась, а чему – сама не знала,
Лишь мокрый сверток ближе к сердцу прижимала…»
(ККК,
журнал «ПМС»
(поэтика маргинального стиля) № 3 (Лето), 2003,Ст-Петербург. Тираж 230 экз.)
«Нормальный стих, ни одного обертона, – размышлял Толик три месяца спустя, сидя в оконном проеме на высоте двенадцатого этажа с бутылкой водки в левой руке и журналом маргинальной поэзии в правой. – Разве что травкой какой-то попахивает, коноплей, белладонной или пастернаком, а так… Только почему моей фамилии нет в выходных данных? Или хотя бы инициалов – АВГ или лучше ГАВ. Я ведь тоже в некотором роде… соавтор. Вернее сказать, источник вдохновения. Муза подчеркнуто мужского пола. Муз».
Мысли были безрадостными, удручающими, но вместе с тем обладали тягостно-сладким привкусом самоуничижения. Их хотелось запить, чем Толик периодически и занимался, запрокидывая голову и поднося горлышко бутылки к губам. Водка была горькой, с отвратительным запахом, заведомо паленой, собственно, как раз такой, на какую рассчитывал Толик, обрушивая на продавщицу град вопросов: «Какая тут у вас самая дешевая? Сколько?! Тридцать рублей? Это за ноль-пять или ноль-семь? Разорить меня желаете? А поторговаться?» Горло бутылки украшал пластмассовый усекатор, благодаря которому и без того сомнительное удовольствие от питья превращалось в подлинную муку. Толик был рад этой муке. Более того, только вливая в рот тонкую спиралевидную струйку мерзкой жидкости, глотая ее и тут же заходясь кашлем, он чувствовал себя более-менее удовлетворительно. Более-менее в норме.
Служила ли эта процедура своеобразным наказанием, которое Толик назначил себе сам в отместку за только ему известные прегрешения? Что вы, ни в коем случае! Разве что прелюдией к наказанию.
Он перечел стихотворение в четвертый раз и решил, что помнит его наизусть. По крайней мере, настолько, чтобы не забыть уже до самой смерти. Затем положил ставший бесполезным журнал на ладонь, раскрытыми страницами вверх, вытянул руку и резким толчком подбросил вверх – так отпускают на волю голубя мира или полураздавленную детскими пальцами божью коровку. Журнал тяжело взмахнул страницами, сделал пару беспорядочных кувырков, но довольно быстро выровнялся и стал планировать, медленно опускаясь к земле по широкой спирали. Толик высунулся из окна почти целиком и следил за полетом журнала, уцепившись свободной рукой за раму и чувствуя, как впивается в голые бедра острый край жестяного карниза. Следил с завистью. Сам Толик, случись ему выпасть из окна, не смог бы лететь так долго и красиво. Нет, он рухнет вниз, как свинцовый шарик, как гиря, как авиационная бомба. Как тяжкое осознание собственной подлости, тупости и ничтожества, которое не вымыть из головы даже самой дешевой водкой.
Где-то внизу возмущенно завыла сигнализация. Это уставший планировать журнал приземлился на чей-то автомобиль. Толик развел в стороны босые ступни, чтобы увидеть припаркованную поперек тротуара иномарку с пульсирующим красным огоньком позади лобового стекла и разделить ее возмущение. Неказистый серый прямоугольник маргинального издания на ярко-красном капоте и впрямь смотрелся неуместно. Другое дело, если бы обложка тоже была, скажем, цвета крови…
Сирена сигнализации сменила тональность и с воя перешла на лай.
«Так убиваться из-за сорокастраничной брошюрки! То ли еще будет… – безрадостно подумал Толик. И еще более мрачно добавил: – А вот Толи уже нет».
Лай сменился короткими отрывистыми повизгиваниями, как будто кто-то во дворе нерешительно резал свинью. Прерывистая струйка ацетона, купленного под видом водки, обожгла язык и направила мысли Толика в новое русло.
Имеет ли смысл оставлять после себя записку? Короткий постскриптум в дополнение к четверти миллиона слов, уже оставленных в назидание потомкам… которых, к слову сказать, никогда не будет. Если оставлять, то что-то простое и яркое, вроде «В моей смерти прошу винить Клару К.». Хотя при чем тут Клара К.? Это ведь не он сейчас лежит на жесткой кушетке в комнате, где форточки не закрываются даже зимой. Не из-под него молоденькая и вечно недовольная жизнью медсестра дважды в день выносит судно. И не к его правой руке между большим и указательным пальцами прикреплен маленький краник для капельницы, чтобы каждый раз не начинать поиск вены заново. Получается, Клара К. тут определенно ни при чем и винить ее в собственных проблемах бессмысленно и глупо. Кого же тогда? Бога, которого нет? Борис Борисовича, который до недавнего времени заменял Толику и Бога, и – чего теперь скрывать-отца. Самого себя, которого он почти уже наказал?
Или неизвестного владельца иномарки, снабдившего свое любимое транспортное средство таким невыносимо мерзким голосом?
Визг недорезанной свиньи заглох на полувсхлипе, теперь сирена надрывалась трелью соловья. Только очень мощного соловья, вероятно, бройлерного. Этой же песней, но в более приятной для слуха тональности часто возвещают о приходе гостей дверные звонки.
Что ж, звоните, неизвестно кого подбадривал Толик, звоните – и вам откроется. В конце концов не один и не два тревожных звоночка должно было прозвучать, чтобы привести его туда, где он находится в настоящее время. И даже не десять. Ведь это не так просто – усадить молодого здорового парня на подоконник – не широкий и деревянный, как в детстве, а пластиковый, шириной от силы дюймов десять. Причем усадить так, как никто и никогда не позволил бы ему сидеть, будучи ребенком: поперек подоконника, свесив голые ноги в раскрытое окно, окунув их, как в кисель, в теплый и влажный воздух летнего вечера. Что ноги – он был полностью обнажен, бесстыдно гол, беззастенчиво раздет, и если бы кто-нибудь догадался спросить у Толика, почему так много самоубийц выпрыгивают из окон неглиже, Толик выдал бы ответ с легкостью.