Книга Но кто мы и откуда - Павел Финн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, ушел на границе другой жизни, даже ногу не занеся. Но когда в Кремлевском дворце стоящие во всех дверях зала рослые ребята из “девятки” с изумлением смотрели на странное собрание, топающее, стучащее крышками столов, и слушали небывалый для этих стен и сводов свист нашего Пятого съезда — с кем бы был Илья? С нами? А может, и впереди нас?
Тогда мы — постепенно — от Пятого съезда к ельцинским девяностым — из крепостной зависимости выходили на оброк, а потом и в настоящую, хоть и недолгую волю. Через несколько лет, набаловавшись сверх меры, проснулись как-то со словами: “Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!”
“Пробиться и не замарать рук”. Но это был наш общий лозунг. Впрочем, легче сказать, чем осуществить. Тогда лучшими могли считаться те, кто освоил единственное в своем роде искусство не говорить лжи, не говоря при этом всей правды.
“История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа”.
Благородный взгляд на жизнь, на “историю души человеческой” — это и было его кино. Труд мысли и труд чувства — что было для него первичнее?
Он был рационален в режиссуре? Отчасти только, но мучительно ждал, когда вдохновение посетит его. Это и был его стиль. Строгая и точная работа мысли иногда оказывалась вернее наития, беспорядочного эмоционального подъема, но в результате — на экране — и то и другое выглядело как следствие вдохновения.
В “Монологе” — в третьей после “Степени риска” и “Драмы из старинной жизни” картине — впервые стал по-настоящему формироваться стиль и ритм.
Внутренний мир — небольшое “однокомнатное” помещение или лабиринт, в котором душа блуждает всю жизнь в поисках выхода?
Для двух авторов “Монолога” скорее все-таки комната. Со шторами на окнах, за которыми отдаленно шумит и ворчит улица. Иногда пропускающими солнце.
И все же “Монолог” как бы делится — в неравных долях — на “Авербаха” и на “Габриловича”.
Для Габриловича — хоть и в сильно смягченном, “чеховском” варианте — гораздо ближе, по выражению Лидии Гинзбург, “специфическое мироощущение советского человека”.
Авербах же — под безумный марш Каравайчука — рвался за пределы этого мироощущения. Он не был исследователь современности — “критический реализм” не его метод; он был лирик. Но лирик именно в духе петербургско-ленинградской поэзии, порой жертвующей возвышенностью ради рациональности, внимательно слушающей разговор и музыку городских улиц и окраин. Его волновал — как писал Иннокентий Анненский — “волнующий хаос жизни, призванной к ответу”.
Музыка города, скорее всего, симфоническая. Состав инструментов в оркестре: люди, машины, собаки, птицы…
“Отражение эпохи не есть задача поэзии, но жив только тот поэт, который дышет воздухом своего века, слышит музыку своего времени. Пусть эта музыка не отвечает его понятиям о гармонии, пусть она даже ему отвратительна — его слух должен быть ею заполнен, как легкие воздухом…”
В те дни, когда Илья пробовал актеров на роли в “Монологе”, я возвращался на “Стреле” из Ленинграда в одном купе с известным актером Глузским. Я хорошо знал Михаила Андреевича до этого — он играл в “Миссии в Кабуле” разведчика-связника “под прикрытием” — в облике бессловесного городского извозчика “баги”. Шутя, он говорил, что мне очень благодарен, ведь за всю картину он не произносит ни одного слова, ничего не надо учить и запоминать.
Поздоровались, уселись напротив на полках, поехали. Смотрю, в лице у него что-то странное, как будто чего-то не хватает. И как-то неловко держится за верхнюю губу, и выражение какое-то растерянное. Скоро все объяснилось. Авербах заставил для кинопробы сбрить усы. И он не знает — сниматься ему или нет? С этим вопросом он даст мне розовую книжечку режиссерского сценария, и я его буду — при свете “ночника” — читать. А утром скажу — сниматься не задумываясь.
Конечно, не из-за моих советов, но роль академика Сретенского он благополучно сыграет. И усы вернутся на свое место.
Значило ли это, что мне тогда понравился сценарий? Не совсем. Мне нравилось все, что касалось человеческих отношений, переживаний и страданий. И не нравилось все, что касалось науки и какого-то выдуманного препарата, делающего жизнь счастливой. Да Илья и сам это понимал. Но это было одно из условий прохождения и разрешения. Да и сыграна “наука” великолепным дуэтом Глузский — Любшин хорошо. Да и прощается все за абсолютный по точности выбор на роли матери и дочери двух поразительных актрис — Тереховой и Нееловой.
“Чужие письма”. Успех, замечательное кино. И опять открытие — актрисы. Светлана Смирнова. Но сейчас я скажу то, что никогда бы, наверное, не сказал Илье. Если “Монолог” в большей степени картина Авербаха, чем Габриловича, то “Чужие письма” — при всех достижениях режиссуры — больше картина Рязанцевой.
“Среди прав… есть одно забытое… — это право противоречить самому себе”.
75-й. Мы с Ильей в квартире Габриловичей, у Алёши. Оттуда — в авоське — приношу домой на Сиреневый бульвар огромную машинописную рукопись еще не изданной книги Евгения Иосифовича “Четыре четверти”. Читаю всю ночь. И первым делом — как в сладостном сне — представляю себя на сцене Дома кино рядом с Габриловичем и Авербахом. Неплохая компания.
Так в конце концов и вышло. Но как же тернист был путь.
Начался он с того, что “Ленфильм” отказался подписывать со мной договор на сценарий. Потому что я был уголовный преступник.
За год до совершения преступления пировали мы как-то с моим коллегой Володарским. Тогда не только коллегой, но и большим приятелем. Много позже — неприятелем, большим. Но его уже нет, я не хочу ворошить прошедшее.
“Вообще, пользоваться воспоминаниями и дневниками надо очень осторожно, если хочешь узнать правду, а не решать споры, давно погашенные смертями”.
Короче, когда мы проснулись поутру, вспомнили, что с вечера горячо и страстно договорились писать вместе сценарий о шахтерах Кольского полуострова с рудника Расвумчорр, добывающих апатиты открытым способом. Эдик там уже был, его вообще влек исключительно брутальный материал. Ну, а я уж — в силу своих национальных особенностей — за компанию.
Не расставаясь с идеей, решительно дернули в Ленинград на “сидячем” поезде. И в кабинете главного редактора 1-го объединения Фрижетты Гургеновны Гукасян — нашей дорогой и мудрой Фрижи — поведали ей наш невнятный замысел.
Соавторство совершенно непохожих и опасных персонажей ее, конечно, смутило. Но все-таки мы были свои, авторы объединения, и отказывать двум таким сценаристам не было резона. Однако перед тем, как отправить нас в гостиницу сочинять заявку, Фрижа под каким-то предлогом задержала меня в кабинете и взяла с меня — видимо, в моем лицемерном поведении был подкупивший ее обман — нерушимую клятву, что в командировке мы будем вести себя прилично.