Книга Песни сирены - Вениамин Агеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После позорной ордалии Фёдор принёс Кутю домой, накормил и уложил спать в своей комнате, хотя многочисленные предыдущие просьбы о собаке наталкивались на единодушный и категоричный отказ со стороны обоих родителей. Но на этот раз в его взгляде была такая непреклонность, что даже и дебатов не последовало: он просто поставил их перед фактом. При том, что Фёдор и раньше не был замечен в склонности к каким бы то ни было проявлениям стадного инстинкта, с тех пор у него укрепилась отчётливая неприязнь к любым формальным структурам. Теперь он делал всё так, как находил нужным, а были ли у него при этом союзники и попутчики, стало несущественным. Тогда же у Фёдора появилась довольно неприятная и надменная манера скалить зубы в почти беззвучном смехе, когда ему делали замечание, каким-либо образом выражали несогласие с его высказываниями или поступками, да и вообще во всех тех случаях, когда ему чудилось хотя бы малейшее неодобрение окружающих. Единственным человеком, перед которым Федя по-прежнему трепетал, оставался Михаил Фёдорович, хотя и здесь всё было не совсем однозначно. Вспоминается, например, такой случай. К началу учёбы на третьем курсе Фёдор приволок в общежитие выпрошенный у родителей во время каникул новый магнитофон. То есть магнитофон-то у него был и до этого, но не самый крутой. А Достоевскому хотелось иметь настоящий «студийный», со сквозным каналом и всеми примочками по последнему слову науки, причём такими, что, при его технической осведомлённости, Федя вряд ли был в состоянии их оценить. На «смотрины» был приглашён широко известный в узких кругах меломан и эксперт Саша Галин, который, сдержанно похвалив флагман отечественной промышленности, заметил однако же, что пермаллоевые магнитные головки – полный отстой и, чтобы соответствовать мировым стандартам, нужно заменить их стеклоферритовыми или уж, на худой конец, сендастовыми. Месяца через два, после долгих поисков втридорога купив западногерманские стеклоферритовые головки, Фёдор приступил к переоснащению магнитофона, при этом зачем-то разобрав до последнего винтика весь лентопротяжный механизм. При сборке, как это заведено у поклонников кружка «Умелые руки», у него осталось много избыточных деталей, что Федю не на шутку обеспокоило. Но магнитофон всё ещё работал, пока Достоевский не разобрал его вторично, пытаясь вспомнить, откуда взялись лишние части. Повторная сборка не увенчалась успехом, и с тех пор раскуроченный «студийник» молчаливо пылился на полке, уступив почётное место у изголовья кровати своему менее продвинутому собрату. Впрочем, Достоевский намеревался в ближайшем будущем отвезти магнитофон в ремонтную мастерскую. Так прошло несколько месяцев, покуда однажды рано утром в дверь нашего блока не постучался посыльный от вахтёра – сообщить, что в фойе Фёдора ждёт неожиданно приехавший в столицу Михаил Фёдорович. Услышав радостную весть, Федя отнюдь не поспешил навстречу отцу, а, судорожно схватив почившее в бозе чудо техники, забегал по комнате, соображая, куда бы его побыстрее спрятать. В конце концов он пристроил своё имущество в соседнем блоке и только потом отправился на вахту. В общежитии была пропускная система, так что, к счастью для Фёдора, у него был небольшой резерв времени. В этом происшествии, быть может, и не было ничего сверхординарного. Но всё же имелось некоторое несоответствие в том, что взрослый парень повёл себя, как нашкодивший первоклассник. Но вот что любопытно. Всего лишь за два дня до этого я спросил у Феди, не слишком ли смело со стороны его родителей было назвать сына Фёдором Михайловичем Достоевским – как-никак известный писатель и всё такое. Федя, придав своему лицу выражение ангельского терпения, первым делом сказал, что я далеко не единственный, кто задал ему такой идиотский вопрос. Но потом снизошёл до объяснения, дескать, такая уж сложилась традиция в семье его отца: называть старших детей мужского пола поочерёдно то Фёдором, то Михаилом. После чего, презрительно скривившись, добавил:
– А ты считаешь, что папаше известно, кто такой Фёдор Михайлович Достоевский? Не думаю.
Это, конечно же, была явная клевета. Старший Достоевский, не будучи завзятым книгочеем, не был и тёмным лапотником. Вероятно, здесь сказалось мамино влияние. Даже при мне, постороннем, в общем-то, человеке, Анна Ивановна несколько раз называла мужа «деревенщиной».
Кутя прожила у Достоевских недолго; в конце зимы она умерла от собачьей чумки. Федя крепился на людях, но несколько дней после её смерти рыдал по ночам. Каким-то непонятным образом Кутя и всё, что с ней было связано, навсегда вошло в его внутренний мир, так что и несколькими годами позже он возвращался в давние воспоминания. Однажды, уже в студенческие годы, Федя рассказал обо всём своему отцу. Михаил Фёдорович был огорчён, что в своё время не почувствовал изменений в настроении сына и ничего не знал, но сказал, что Федя поступил правильно и что он не представлял себе другого исхода, повторив при этом поговорку о правилах арифметики. А у Фёдора во время этого разговора вдруг по ассоциации возникла совсем иная мысль, но тоже о предсказуемости человеческих поступков. Ринат, так дороживший своим ножом, ни с того ни с сего предложил отдать его Феде, если тот пройдёт испытание. Выходит, он заранее знал? Это было неприятное открытие, однако оно хорошо всё объясняло, а значит, приходилось его принять.
В тот день, несмотря на обещание всё рассказать, Достоевский так и не обмолвился ни словом о своей тайне. Я решил, что ему не хотелось изливать душу в присутствии постороннего человека, ведь он не видел никакой срочности в том, чтобы посвящать меня в свои личные дела. Не исключено, что Федя был бы более откровенным, если бы мы с ним остались вдвоём, впрочем, у меня не создалось впечатления, что он чувствовал себя сколько-нибудь скованно из-за присутствия Аэлиты. А вот Аэлита, напротив, вела себя застенчиво, и даже, как мне показалось, несколько заискивающе и робко, что, вообще говоря, было ей несвойственно. Даже её движения показались мне какими-то угловатыми и одеревеневшими. Тогда я не придал этому никакого значения, а напрасно. Так или иначе, но в совокупности это вносило некоторую официальность в обычный и ничего не значащий застольный трёп. Некоторое оживление вызвало возвращение Лизоньки: сначала Фёдор разогревал суп и кормил дочь, потом Лизонька увела Аэлиту в свою комнату показывать ей игрушки, потом Достоевский ходил спасать Аэлиту от навязчивого внимания Лизоньки. А я воспользовался паузой, чтобы поискать на стеллажах и полистать редкую книгу «От Ахикара до Джано», которую мне некогда давала читать покойная Анна Ивановна и которую я с тех пор никогда и нигде не видел. Но Фёдор с Аэлитой через несколько минут возвратились назад, так что книгу я так и не нашёл. И хотя атмосфера вечера была вполне приемлемой, подзатянувшееся чаепитие, главным украшением которого, не в пример былой роскоши, был непритязательный вафельный торт, скоро стало меня тяготить, и я воспользовался очередной паузой, чтобы проститься. Аэлита послушно встала вслед за мной, но, когда я предложил ей пешком дойти до её дома, заартачилась. Звёзды уже высыпали на небе, тихое безветрие располагало к романтической прогулке, но она сказала, что устала. Мы стояли на обочине дороги, молча голосуя нечастым машинам. Я попытался узнать, какое впечатление произвёл на неё Достоевский, однако же наш молодой специалист был крайне задумчив и неразговорчив, и как-то постепенно мои безответные монологи увяли. Единственной внятной фразой был ответ Аэлиты на мой невинно заданный вопрос, в самом ли деле она так любит вафельный торт.