Книга Бессмертники - Хлоя Бенджамин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот вам платок, — предлагает он. — Вы плачете.
Варя и не заметила, что плачет.
— Вы носите с собой платок?
— От брата достался, а ему — от отца. Инициалы у них одинаковые. — Люк показывает ей крохотную вышитую монограмму и, увидев Варино замешательство, продолжает: — Он чистый. Я его не трогал с прошлой стирки, а стираю всегда в горячей воде.
Тон у него доверительный. Он видел Варю такой как есть, какой не должен её видеть никто, и Варя готова лопнуть от стыда.
— У меня ведь то же, что у вас, — говорит Люк. — Я сразу заметил. Только я не грязи боюсь. Я боюсь кого-нибудь покалечить — кого-нибудь убить случайно.
Варя, взяв платок, вытирает лицо, а когда отнимает его от глаз, повторяет про себя слова Люка — «кого-нибудь убить случайно» — и начинает хохотать, а Люк подхватывает, и Варя вновь заливается слезами: слишком хорошо она знает, что это значит.
Варя едет к себе домой, Люк — следом, на своей машине. На лестнице Варя прислушивается к его шагам, тяжёлым, уверенным, и к горлу подступает ком. Гости у неё бывают редко; знай она, что Люк придёт, подготовилась бы. Но сейчас не до того, и Варя, включив свет, наблюдает за Люком.
Квартирка у неё небольшая. Всё здесь нацелено на то, чтобы отогнать Варины страхи. Мебель она выбирала так, чтобы грязь на обивке была видна, но лишь до определённой степени. Диван, к примеру, кожаный, тёмный, чтобы каждая пылинка не бросалась в глаза, но при этом гладкий — перед тем как сесть, легко проверить, нет ли чего-нибудь совсем уж вопиющего, а на шершавой узорчатой ткани можно и не заметить.
Постельное бельё угольно-серое, из тех же соображений; белые простыни в гостиницах — как чистый лист, каждый раз они вызывают у неё чуть ли не истерику Стены голые, столы без скатертей — проще вытирать. Шторы задёрнуты всегда, даже днём.
Лишь увидев свою квартиру глазами Люка, Варя понимает, как здесь темно и неуютно. Мебель неказистая, не о красоте думала Варя, когда её выбирала. А если выбирать для красоты? Вкусы свои Варя знает плохо. Однажды заглянула в магазин скандинавской мебели в Милл-Вэлли и увидела дымчато-серый диван с прямоугольными подушками и изящными ореховыми ножками, любовалась полминуты-минуту и наконец подумала, что чистить такую обивку — адский труд, будет виден каждый волосок, каждое пятнышко, а главное, будет невыносимо больно от такого дивана избавляться, когда он безнадёжно запачкается.
— Что-нибудь принести? — предлагает она. — Чаю?
Чаю так чаю, соглашается Люк и плюхается на диван, уронив к ногам рюкзак. Когда Варя приносит две кружки и керамический чайник зелёного чая, на коленях Люка лежит диктофон.
— Можно я буду записывать? — просит он разрешения. — На память. Мы ведь, наверное, больше не увидимся.
Выходит, он понимает, на какую сделку пошёл, и внутренне смирился. Он застал её врасплох и вынудил говорить, но заслужил её обиду. Впрочем, и Варя заключила сделку: приняла решение его родить — должна и отвечать.
— Ну что ж. — Слёзы у Вари высохли, прежняя злоба уступила место тихой обречённости. Так подопытные обезьяны сперва накричатся до хрипоты, а потом безропотно отдают себя в руки исследователей.
— Спасибо. — Люк благодарит от всего сердца; Варя, чувствуя его искренность, неловко отводит взгляд. — Где и когда я родился?
— В больнице Маунт-Синай одиннадцатого августа 1984-го. В одиннадцать тридцать две. Вы не знали?
— Знал. Просто решил проверить вашу память.
Варя подносит к губам кружку, но чай — кипяток, аж слезу вышибает.
— Теперь без фокусов, — заявляет она. — Вы просили у меня честности, а я в ответ заслужила вашу. Нет смысла меня в чём-то подозревать, ловить на лжи. Мне ни за что не забыть ни малейшей подробности, даже если очень постараться.
— Что ж, справедливо. — Люк смотрит в пол. — Больше не буду. Простите меня. — Когда он снова поднимает глаза, от его заносчивости не осталось и следа, её сменила робость, застенчивость. — Что это был за день?
— День, когда ты родился? Духота стояла адская. Окно моей палаты выходило в парк Стайвесант-сквер, и я видела, как внизу гуляют девушки, мои сверстницы, в обрезанных джинсах и коротких маечках, будто вернулась мода семидесятых. А меня разнесло. Сыпь по всему животу, пот в каждой складке. Ноги так отекали, что в такси до аэропорта я ехала в тапочках.
— Кто-нибудь с вами был?
— Мама. Больше я никому не рассказала.
Герти сидела у её постели и что-то нашёптывала; Герти держала наготове полотенце и ведёрко со льдом; Герти орала на санитарок, если вдруг выключался кондиционер. Герти все эти годы хранила её тайну.
«Мама, — исступлённо сказала Варя, когда ребёнка забрали, — больше не могу об этом говорить, никогда». И с тех пор Герти ни разу ей не напоминала, но всё равно без этого не обходится ни один разговор: это подтекст всех их бесед, их общее бремя.
— А отец?
Варю радует, что Люк сказал «отец», а не «мой отец»; не хотелось бы, чтобы он воспринимал профессора в этой роли.
— Он так и не узнал. — Варя дует на чай. — Он был профессор, его пригласили читать курс лекций в Нью-Йоркском университете. Я тогда первый год училась в аспирантуре и в ту осень ходила на его лекции. Мы были с ним близки пару раз, а потом он сказал, что всё кончено. Я поняла, что беременна, в первых числах января, в каникулы, — он тогда уже улетел домой, в Шотландию, но я ещё не знала. Стала ему названивать — на кафедру, потом на номер, который мне дали, его рабочий в Эдинбурге. Вначале оставляла сообщения на автоответчике, потом старалась не оставлять. Нет, я не была влюблена. Если что и было, то прошло. Но я думала дать ему возможность тебя воспитать, если он захочет. Наконец я поняла, что он этого недостоин, и больше не звонила.
Лицо Люка искажено болью, на шее вздулись вены. Как она могла сразу его не узнать? Она думала об этом — представляла, как столкнётся лицом к лицу с незнакомым, но родным человеком в аэропорту или в продуктовом магазине, — и была уверена, что узнает его звериным чутьём, вспомнит о девяти месяцах, когда они были единым целым, и о сорока восьми часах боли и мучений, что за этим последовали. Во время родов она ждала, что её разорвёт на части, — но ничего подобного, обычные роды, самые рядовые; акушерка сказала: вторые будут как по маслу. Но Варя знала, второго раза не будет, и, прижав к себе крохотного человечка, сына, распрощалась не только с ним, но и с той частью себя, что осмелилась полюбить человека, к ней равнодушного, и имела мужество выносить ребёнка, зная, что ей его не растить.
Люк, скинув ботинки, залезает с ногами на диван. И застывает, уткнув подбородок в колени.
— Какой я был?
— Волосики чёрные, блестящие, стояли ёжиком, как у панка. Глаза голубые, но медсёстры предупреждали, что могут потемнеть, — ну и потемнели, конечно. — Варя держала это в уме, обводя взглядом тротуары и вагоны метро, всматриваясь в чужие фотографии, нет ли где голубоглазого или кареглазого мальчишки, её ребёнка. — Ты был беспокойный. Если впечатлений было через край, жмурился и складывал ладошки. Мы с мамой думали: как монах, которого отвлекают от молитвы.